Методология и теория литературоведческой славистики и Центральная Европа. Colloquia litteraria Sedlcensia XXI, Instytut Neofilologii i Badań Interdyscyplinarnych Uniwersytetu Przyrodniczo Humanistycznego w Siedlcach, Siedlce 2015, 172 с. ISBN 978-83-64884-88-7. COLLOQUIA LITTERARIA SEDLCENSIA XXI Методология и теория литературоведческой славистики и Центральная Европа Redakcja serii: Roman Mnich (redaktor naczelny) Aldona Borkowska (sekretarz redakcji) Adriana Pogoda-Kołodziejak (sekretarz redakcji) Oksana Blashkiv Roman Bobryk Andrzej Borkowski Ewa Kozak Ludmiła Mnich Nikołaj Rymar Danuta Szymonik Instytut Neofilologii i Badań Interdyscyplinarnych Uniwersytetu Przyrodniczo-Humanistycznego w Siedlcach COLLOQUIA LITTERARIA SEDLCENSIA XVIII IVO POSPÍŠIL Методология и теория литературоведческой славистики и Центральная Европа Siedlce 2015 Recenzenсi: На обложке использованы: фоторгафия Костела Яна Амоса Коменского в Брне (фото Peter Čučka) и фотография Философского факультета Университета им. Т.Масарика, Брно, главный вход (фото FF MU Peter Čučka) Профессор Иво Поспишил (фото Deník Lubomír Stehlík) Skład i łamanie: Maria Długołęcka-Pietrzak ISBN 978-83-64884-88-7 © Copyright by Author © Copyright by Instytut Kultury Regionalnej i Badań Literackich im. Franciszka Karpińskiego Wydawca: Instytut Kultury Regionalnej i Badań Literackich im. Franciszka Karpińskiego. Stowarzyszenie ul. Targowa 7/6 08-110 Siedlce e-mail: ikribl@wp.pl www: ikribl.wordpress.com Druk: ELPIL, Siedlce СОДЕРЖАНИЕ Ареал/славистика/компаративистика……………………..………………............... 7 Заметки по поводу некоторых чешских теорий символа‚ в особенности в литературоведении………………………..…………….................. 17 Авторефлексия/автоаксиология творчества и одна традиция русской эстетической мысли…………..………………................ 31 Феномен Центральной Европы и литературоведение: Традиции чешской и словацкой литературной компаративистики и новые веяния………..………………………………………………………....................... 39 Изменение темы и метода: Сергий Вилинский....………………………............ 55 История брненской славистики в переписке и личных документах (избранные эпизоды)……………………………………..…………………..................... 65 Литература славян Франка Воллмана и русская литература (Размышления по поводу нового чешского издания известной книги) .. 75 Россия и Центральная Европа с особым учетом чешско-русских литературных связей………………..…………………................. 89 Рождение среднеевропейской поэтики (Ф. Каутман – О. Филип – Й. Зогата – М. Вивег)……………..…………........... 117 Замeчания о концeпции русской литeратуры в книгe Дмитрия Чижeвского Russische Literaturgeschichte des 19. Jahrhunderts (1964-1967)………………………..…………………................. 143 По поводу перипетий восприятия русской литературы в чешской и словацкой среде…………………………………………………………......................... 153 Summary.….………………………………………………………………………………………… 165 Библиографическая справка..………………………………………………………….… 169 АРЕАЛ/СЛАВИСТИКА/КОМПАРАТИВИСТИКА Исходным методологическим пунктом исследования, которoe должнo бы-ло бы обогащать филологические науки, преподавание языков и литера-тур (и отчасти оно это делает), является проект интегрированной жанро-вой типологии, брненская трактовка литературоведческой компаративи-стики и генологии и, конечно, ареальные концепции, начатые отнюдь не американскими ареальными исследованиями, а совершенно автохтонно – Йозефом Добровским и славистической школой XVIII-го и XIX-го вв. Однако речь вовсе не идет лишь об обогащении филологического обуче-ния с точки зрения информации и полноты контекста: речь идет о важном методологическом смещении, которое можно было бы охарактеризовать как укрепление филологического ядра и усиление окружающей плазмы родственных и близких научных отраслей; таким образом, с одной стороны, это преодоление имманентной замкнутости филологии, а с другой стороны, – постепенное объединение лингвистики и литерату-роведения как уже разомкнутых составляющих естественного филологического единства. Первоначальная отраслевая синкретичность исходила из меньшей специализации отдельных отраслей: поэтому также появлялись монографии по истории языка и литературы, в которых все пони-малось как целое: язык – материал литературы, а литература – плоскость для реализации языка, который манифестируется в текстах и устных выступлениях. К этому постепенно добавлялся временной (исторический, диахронический) и функционально синхроннический масштаб. По сравнению с первоначальным пониманием, начала утрачиваться пространствен-ная филология, наиболее всего связанная с зонами и ареалами, т.е. с тем, что происходит в этих пространствах и что необходимо познать и понять. Это природное пространство – но кроме этого и общественное и политическое: на грани природно-социального находится сексуальная жизнь и мир обоих полов, так же как и семья. К филологии здесь естественным образом присоединяются социология, политология, философия, психо-логия, гендерные исследования и т.д. В то же время очевидно, что язык и тексты не постигают ареал полностью, но столь же очевидно – с другой стороны – что ареал в значительной мере проявляется через язык и его продукты. В этот момент проблематика ареальных исследований наконец перешла из плоскости эмоциональной в реальную. По крайней мере, есть шанс, что так оно и было. Следовательно, не нужно видеть в ареальных исследованиях некую новую религию – стоит вполне объективно рассмат-ривать их как когнитивный инструмент. Вот почему роль «адвоката дья-вола» так необходима. Негативная оценка ареальных исследований обыч-но бывает связана с утверждением, что они могут стать новым «мусорным ящиком», т.е. областью, куда сбрасывается все, даже и не ведущее к ка-кому-либо новому познанию, – отсюда делается вывод, что данная отрасль не имеет ни самоограничений и пределов, ни предмета изучения. В этом нет ничего нового, ибо новые или хорошо забытые старые отрасли как раз ищут свои границы и определения «на ходу». Хотя ареальный подход вовсе не нов, ареальные исследования никогда не были незави-симой, автономной специальностью: в Брно с 2009 года – в рамках про-граммы «Филология» как бакалаврская и магистерская учебные програм-мы, уже несколько лет – в виде «Теории ареальных исследований» как докторская учебная программа. Упомянутая опасность реальна, и подоб-ные семинары должны дискуссионным способом стремиться к поиску этих границ, вместо того чтобы мы их устанавливали a priori. Так поступает, например, политология, у нас часто воспринимаемая как производная от историографии и американской и немецкой political science (ранее Staatswissenschaft – так на их языке она называется и по сей день, напри-мер, в Швеции), а также гендерные исследования, экология и пр. К этому необходимо добавить небольшое замечание: я не считаю, что нам следует определять ареальные исследования как нечто абсолютно новое, как это порой делают наши социологи или политологи в рамках нынешнего дискурса. И в XIX-м веке, и позднее все-таки были политические науки, которые по-разному назывались и играли определенную роль в различных идеологиях – подобное наблюдается и у ареальных исследований. Далее, следующие аспекты: А. Особое внимание, уделяемое пространственным (территориальным, зональным) отношениям также не является новым (Гастон Башляр, Мирча Элиаде, Михаил Бахтин), здесь упор сделан – по сравнению с поэтологией и хронотопичностью – на социологический и политологический аспект. Б. С границами новой научной дисциплины и ее диапазоном связана и проблема дисциплинарности и интердисциплинарности, т.е. поиска того проникновения, которое будет собственно сферой новой научной отрасли. Иногда это называют «ремеслом», что означает владение основными приемами, которые хорошо нам известны из наук естественных, технических, а также точных и гуманитарных. С этой точки зрения преувеличенно утверждается, что эти новые специальности оказываются «надувательством», т.к. их выпускники, собственно говоря, «умеют все и не умеют ничего», что у их новой отрасли нет точно определенного предмета и автоматически регламентированного минимального округа того, что обычно отождествляется с научной специальностью (совокупность тех характерных, несколько мифологизированных познаний, что по традиции передаются, например, в математике, физике, медицине, филологии и т.п.; с этим связаны и ключевые предметы, «кошмар» адептов специальности – к примеру, анатомия в медицине, историческая грамматика или синтаксис в филологии и т.д.). Все это должно быть в новых специальностях профилированным – очевидно, однако, что иным образом и с иным результатом: невозможно все копировать с отраслей, формировавшихся веками. В. С этим связано соотношение между филологическим и социологическим обучением в ареальных специальностях. В брненском исполнении это определено уже тем, что речь идет о филологическо-ареальных исследованиях, т.е., в сущности, о трансценденции филологии, которая является отправной точкой и ядром специальности: ареальность в таком понимании оказывается отнюдь не механическим синтезом или «раствором» филологии и социальных наук, а естественным расширением филологии. Здесь можно было бы обозначить несколько сфер: ареальные ис-следования и социальные науки, ареал и фикциональные миры, ареал и история литературы/теория истории литературы, ареал и диалог культур, ареал и культурология. И речь как раз идет о кардинальной проблеме ареальных исследо-ваний в их отношении к ареальной компаративистике, культурологии или диалогу культур, т.е. о проблеме того, что не удалось ни Уоррену, ни Веллеку, ни Дюришину, а именно соединить „extrinsic“ и „intrinsic“, – то, что я много лет назад, в иной связи, обозначил термином «interpoeticita»[1]. Познание языка и литературы в концепции филологическо-аре-альных исследований становится не только исходной точкой, средством, но и целью трансценденции к социальным и прочим гуманитарным нау-кам; побочным продуктом является, конечно, более комплексное позна-ние ареала через язык и его текстовые продукты. *** В сегодняшней славистике размышления об ареале и теории истории ли-тературы не новы, однако в настоящее время они вновь оживают; в чеш-ской традиции достаточно вспомнить Рене Веллека и его исследование, созданное в 30-х гг. прошлого века (Wellek, 1936). Таким образом, то, что под зарубежным влиянием проявляется лишь в эти годы как реакция на долгое отсутствие историчности, оказывается сильно запоздалым (Green-blatt, 1993, 2000, 2005; Bassler, 2001, Elbrich, 1999, Kelly, 2002, Papoušek-Tureček, 2005, Kako pisati..., 2003, Writing Literary History, 2006). Каждый историк литературы сталкивается с коренной проблемой: что включить в «свою» историю литературы и каким критериям следо-вать. Так, проблема истории чешской литературы, в которую включаются произведения, написанные на старославянском, латинском и чешском, но не на немецком языке, может послужить показательным примером; дру-гие национальные литературы, особенно в Центральной Европе и на Бал-кане, находятся в подобной ситуации. Это другой решающий пункт, объеди-няющий литературоведческую методологию, теорию литературы, исто-рию литературы и, конечно, литературную критику, причем только одна из этих дисциплин сугубо аксиологическая. Имманентные литературо-ведческие методы, как правило, сталкиваются с упреками в недостаточ-ном видении аксиологических критериев; однако именно член Праж-ского лингвистического кружка Рене Веллек своим примером доказывает, что его методология старалась высвободиться из имманентного круга, быть «податливее», сильнее воспринимать аксиологические моменты и вводить их в концепцию теории истории литературы и в саму историю литературы. „Konstatovali jsme, že Wellek na rozdíl od Mukařovského lite-rární dějiny považoval za záležitost nejen objektivně registrující, ale i axiolo-gickou a interpretační; v pojetí Mukařovského dále polemizoval s ostrou dife-rencí literární historie a literární kritiky a také s abstrahováním estetické hod-noty v uměleckém díle” (Pospíšil – Zelenka, 1996, s. 75). В этом смысле очень важно включить в модель истории литера-туры и модель истории литературоведения: оно, хотя и формирует по отношению к изучаемой литературе метаотношение, тем не менее с точки зрения культурно-пространственной, т.е. ареальной, является составляю-щей всего развития литературы, которое оно моделирует и которым оно моделируется, и рассматривается как целое; это относится далеко не к од-ной лишь литературной критике, которая участвует в литературном про-цессе более непосредственно, но и к истории и теории литературы, кото-рые сегодня больше, чем когда-либо до этого, вступают в онтологию ли-тературы как таковую. Взаимозависимость литературоведения, или эстетики, и конкрет-ных литературных проявлений, была очевидна для недавно ушедшего из жизни философа, эстетика и литературоведа Зденека Матгаузера (1920 – 2007), который в своих трудах сознательно, намеренно систематически объединял эти две области в один континуум. Например, он видел фено-менологию не только в философии и эстетике, но и непосредственно в ху-дожественной литературе и ее поэтологическом моделировании, регуляр-но оживлял свои теоретические схемы экскурсами в другие виды искус-ства, а также в другие системы, обладающие вообразительным характе-ром (см., например, его рассуждение о «марионеточном» образе Швейка или о футболе) (Mathauser, 1982, 1989, 2005, 2006). Показателен также ин-терес теоретика к ключевым литературным феноменам, какими были в его случае В. Маяковский или М. Цветаева. Как уже отметил Р. Веллек в вышеуказанном исследовании 30-х гг. XX в., современная теория истории литературы не может не содержать в себе аксиологическую ось. Здесь могут возникнуть споры о так называ-емом «значении» и «равенстве» в литературе. Свое мнение я уже неодно-кратно выражал, в том числе в рецензиях и отдельных исследованиях, темой которых были книги Ивана Доровского и ныне покойного Яна Кош-ки – оба они, в сущности, исходят из пространственной концепции Дио-низа Дюришина и его единомышленников (Pospíšil, 2006, Pospíšil, 2005). Ни один канон не может быть установлен исключительно представите-лями национальных литератур данной зоны: канон наднационален, он безжалостно перешагивает любые границы; искусство и эстетика не под-чиняются никакому диктату, а если и подчиняются, то лишь временно. Никакая позитивная дискриминация не может быть постоянным сопут-ствующим элементом развития – вероятно, лишь его преходящим и вспо-могательным средством, ибо развитие обладает своими собственными особенностями, к которым принадлежит и категория значительности: значительное автоматически обладает преимуществом перед незначи-телным – с этим ничего не поделаешь, и исключения лишь подтверждают правило. Вторая половина XX в. означала для теории и истории литературы громадный интерес к массовой культуре, массовой литературе, или так называемой «тривиальной литературе». Этот поворот более чем понятен. Конец 60-х лет XX в. служил предзнаменованием – по сути, во всех видах искусства – обращения от модернизма к постмодернизму. Доминантной чертой литературы конца 20 и начала 21 в. является массивное вторжение тривиальности. Если считать ее основой определенную альтернативность поэтики и ее моделей, то здесь уже можно найти отчетливые точки сопри-косновения с постмодерном. Здесь конец 60-х – начало 70-х гг. XX в. дей-ствительно является переломным периодом практически во всем: конец романтических революций в США и Западной Европе, конец «человече-ских лиц» социализма в так называемой Восточной Европе, или в совет-ском блоке, реальность, status quo, четкие контуры – все это знаменует и новые сдвиги в видении искусства и мира. Рядом с иллюзией и наме-ренной дезиллюзией в искусстве проявляется более сильная тенденция вновь понимать искусство как игру, как альтернативный мир, у которого с реальным миром довольно мало общего. В то же время, создание новой формы теории истории литературы по-прежнему больше связано с фило-софией всеобщей истории, с представлением о постоянной конфронтации с прошлым литературным развитием, которое, подобно подземной реке, возвращается в нашу современность: хотя в этом нет ничего нового, од-нако сила, интенсивность и значение этого столкновения намного силь-нее, чем в прошлом, достаточно сравнить бум этой литературы в мировом масштабе – например, и в Центральной Европе – с тем, что в чешской ли-тературе представляли собой поэтика и стиль барокко, когда-то ожившие в произведениях католических авторов междувоенного периода, и харак-тернее всего у Ярослава Дурыха (1886 – 1962). Таким образом, теоретику истории литературы следует больше принимать во внимание отблески прошлых этапов развития в современности и, опять же, отражение ли-тературного прошлого сегодня. Публикация Джона Нойбауэра и Марсела Корнис-Поупа в несколь-ких томах History of the Literary Cultures of East-Central Europe: Junctures and Disjunctures in the 19th and 20th Centuries (3 тт. 2004-2007) вызы-вает ряд подтверждений, но в то же время вопросов и проблем, возвра-щающих нас к собственной цели литературоведческой компаративисти-ки. Й. Грабак в своем, ставшем сегодня уже классическим, учебнике по литературоведческой компаративистике (Hrabák, 1976) демонстрирует ее как метод более глубинного познания литературы и ее феноменов, причем речь у него идет прежде всего о сравнении морфологическом, т.е. тексто-вом, поэтологическом; это проистекает уже из его дуалистического пони-мания литературного артефакта одновременно как знака и как отраже-ния. Последующие концепции литературоведческой компаративистики уже превышали границы этого представления, в особенности концепция Диониза Дюришина. Он, в сущности, уже покинул ниву компаративи-стики и постепенно создавал новую научную отрасль, т.е. межлитератур-ность со всеми ее аспектами, включая особые межлитературные общности (в его словацкой терминологии «osobitné medziliterárne spoločenstvá») и ли-тературные центризмы. Трудам так называемого «международного кол-лектива» единомышленников Дюришина в публикации History of Lite-rary Cultures of East-Central Europe, к сожалению, придано недостаточное значение. Признавая, что поэтологические достоинства не знают и не долж-ны знать границ даже так называемой «позитивной дискриминации», ибо читатели оценивают эстетический эффект и прочие компоненты и функции литературного артефакта, а не интересуются историко-полити-ческо-культурными причинами возникновения такого произведения, мы должны одновременно отказаться и от усилий ценностно унифицировать литературный процесс, т.е. представлять одну модель в качестве образцо-вой и, следовательно, достойной подражания. Затем, понятие «belated-ness», т.е. некая «отсталость», «опоздание», будет термином пейоративно аксиологическим, и значит, фактически дискриминационным. У каждой национальной литературы есть свои парадигмы развитися; ни одна ли-тература не обязана «догонять» или «подгонять» другую, ибо она авто-номна в своем развитии и может вступать во взаимодействие с другими сущностями, может их имитировать, трансформировать их импульсы, но в остальном она обладает своим собственным, аксиологически автохтон-ным ритмом. Эту мысль я уже формулировал ранее (например, см. в общем Pos-píšil, 2005) и назвал это явление «prae-post efekt» или «prae-post paradox». Понятие «literary culture» в какой-то степени возвращает нас к кон-цепции так называемой культурно-исторической школы XIX в., но од-новременно с этим делает акцент, с одной стороны, на науке о знаке, с дру-гой стороны, – на пространственности литературы, включая центры взаи-мопроникновения. Так же, как в Теории литературы Уэеллек и Уоррена, в объемной публикации History of the Literary Cultures of East-Central Eu-rope: Junctures and Disjunctures in the 19th and 20th Centuries соединение „extrinsic“ и „intrinsic“, в общем-то, отсутствует или оказывается довольно слабым; историю литературы невозможно заменить историей культур-ного пространства. Подробнее об этих проблемах я писал в других своих работах (Pospíšil 2008) и в связи со спорной проблемой Ostmitteleuropa. Литература Areál – sociální vědy – filologie (2002). Ed. Ivo Pospíšil. Brno, Kabinet in-tegrované žánrové typologie, Ústav slavistiky, Filozofická fakulta Masarykovy univerzity. Bassler M.: New Historicism: Literaturgeschichte als Poetik der Kultur. Tű-bingen 2001. Comparative Cultural Studies in Central Europe. Editors: Ivo Pospíšil (Brno), Michael Moser (Wien),Ústav slavistiky Filozofické fakulty Masarykovy univer-zity, Brno 2004. Česko-slovenské vztahy v slovanských a středoevropských souvislostech. Eds: Ivo Pospíšil, Miloš Zelenka. Ústav slavistiky FF MU, Brno 2003. Česko-slovenské vztahy, Evropa a svět Brněnské texty k slovakistice VI. Eds.: Ivo Pospíšil, Miloš Zelenka. Slavistická společnost Franka Wollmana a Ústav slavistiky FF MU, Brno 2004. Dorovský I.: Slovanské meziliterární shody a rozdíly. Masarykova univerzita. Brno 2004. Greenblatt S.: (ed.): New World Encounters. University of California Press, Berkeley 1993. Greenblatt S.: Practising the New Historicism. University Press. Chicago 2000. Greenblatt S.: The Greenblatt Reader. Mass. Blackwell Publ. Malden 2005. Horyna B.: Dějiny rané romantiky. Fichte, Schlegel, Novalis. Praha, Vyšehrad 2005. Integrovaná žánrová typologie (Komparativní genologie). Projekt – metodo-logie – terminologie – struktura oboru – studie. Hlavní autoři: Ivo Pospíšil – Jiří Gazda – Jan Holzer. Editor: Ivo Pospíšil. Masarykova univerzita. Brno 1999. Kako pisati literarno zgodovino danes? Razprave. Uredila Darko Dolinar in Marko Juvan. Znanstvenoraziskovalni center Slovenske akademije znanosti in umetnosti, Inštitut za slovensko literaturo in literarne vede, Ljubljana 2003. KOŠKA J.: Recepce je kreace. Veda, Bratislava 2003. Litteraria Humanitas XI, Crossroads of Cultures: Central Europe, Kreuzwege der Kulturen: Mitteleuropa, Křižovatky kultury: Střední Evropa, Perekrestki kul‘tury: Srednjaja Jevropa. Ed. Ivo Pospíšil. Ústav slavistiky Filozofické fa-kulty Masarykovy univerzity v Brně. Brno 2002. Litteraria Humanitas XIII. Austrian, Czech and Slovak Slavonic Studies in Their Central European Context. Editors: Ivo Pospíšil, Michael Moser, Stefan M. Newerkla. Ústav slavistiky Filozofické fakulty Masarykovy univerzity. Brno 2005. Literatura a filozofie (Zdeněk Mathauser). Kolektivní monografie. Eds: Ivo Pospíšil, Jna Zouhar. Katedra filosofie, Ústav slavistiky FF MU, Brno 2008. Mathauser Z.: Literatúra a anticipácia, prel. Ján Kopál a Peter Liba, doslov František Miko, Tatran. Bratislava 1982. Mathauser Z.: Metodologické meditace aneb Tajemství symbolu. Blok, Brno 1989. Mathauser Z.: Báseň na dosah Eidosu. Ke stopám fenomenologie v ruské lite-ratuře a literární vědě. Univerzita Karlova, Praha 2005. Mathauser Z.: Básnivé nápovědi Husserlovy fenomenologie. Filosofia, Praha 2006. Papoušek V. – Tureček, D.: Hledání literárních dějin. Paseka, Praha – Lito-myšl 2005. Poetics Today. Estrangement Revisited. Vol. 26, n. 4, Winter 2005, Duke University Press. Durham 2005. Pavelka J. – Pospíšil I.: Slovník epoch, směrů, skupin a manifestů. Brno 1993. Pospíšil I. – Zelenka M.: René Wellek a meziválečné Československo, Masary-kova univerzita, Brno 1996. Pospíšil I.: Genologie a proměny literatury. Spisy Masarykovy univerzity v Brně, Filozofická fakulta. Brno 1998. Pospíšil I.: Paradoxes of Genre Evolution: the 19-th Century Russian Novel. „Zagadnienia rodzajów literackich“, tom XLII, zeszyt 1-2 (83-84), Łódź 1999, s. 25-47. POSPÍŠIL I.: Slavistika na křižovatce. Brno 2003. Pospíšil I.: Problémy a souvislosti současné genologie. Studia Moravica II. Acta Universitatis Palackianae Olomucensis, Facultas Philosophica, Moravica 2, Universitas Palackého v Olomouci, Olomouc 2004, s. 29-46. Pospíšil I.: Slavistika jako české rodinné stříbro. Praha 2004. Pospíšil I.: Ruský román znovu navštívený. Historie, uzlové body vývoje, teo-rie a mezinárodní souvislosti: Od počátků k výhledu do současnosti. Ed.: Jaro-slav Malina, obálka, grafická a typografická úprava Josef Zeman – Tomáš Moř-kovský, Martin Čuta, ilustrace Boris Jirků. Brno, Nadace Universitas, Edice Scientia, Akademické nakladatelství CERM, Nakladatelství a vydavatelství NAUMA 2005. Pospíšil I.: Literary History, Poststructuralism, Dilettantism and Area Stu-dies. In: „Writing Literary History“. Selected Perspectives from Central Europe. Peter Lang Verlag, Frankfurt am Main - Berlin – Bern – Bruxelles – New York - Oxford – Wien 2006, s. 141-152. Pospíšil I.: Teoretická konstrukce a naplněnost kontextu (In margine „nové západní literárněvědné rusistiky“). Brno, „Opera Slavica“ 2006, č. 3, s. 31-36. Pospíšil I.: Žánry virtuální autenticity a existenciálního znejistění: domov a svět. In: Libor Pavera a kol.: Žánrové metamorfózy v středoevropském kon-textu, sv. III, Opava 2006, s. 213-236. Pospíšil I.: Co je to areálový výzkum. Cíle, metody, problémové okruhy, ten-dence a příklady. In: Břetislav Horyna, Josef Krob (eds): Cesty k vědě. Jak správně myslet a psát. Nakladatelství Olomouc, Olomouc 2007, s. 90-108. Pospíšil I.: Primerjalna književnost, srednjeevropski kulturni prostor in teo-rija literarne zgodovine. Primerjalna književnost 31.2 2008, s. 137-148. . Tihanov G.: The Master and the Slave. Lukács, Bakhtin, and the Ideas of Their Time. „Oxford University Press“ 2000, 2002. WELLEK R.: The Theory of Literary History. Travaux de Cercle Linguistique du Prague 6, Praha 1936. Writing Literary History. Selected Perspectives from Central Europe. Peter Lang Verlag, Frankfurt am Main –- Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2006 ЗАМЕТКИ ПО ПОВОДУ НЕКОТОРЫХ ЧЕЖСКИХ СИМВОЛА, В ОСОБЕННОСТИ В ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИИ Проблематика символа традиционно, испокон веков, – тема мультидис-циплинарная и интердисциплинарная‚ хотя теория символа стала разви-ваться наиболее выразительным образом лишь сравнительно недавно. В бывшей Чехословакии период 1969-1989 гг. обычно почти однозначно характеризовался как период „нормализации“; сам термин восходит к так называемым московским протоколам‚ подписанным репрезентантами бывшего СССР и бывшей Чехословакии в августе 1968 г. Хотя протоколы касались только периода сразу же после оккупации Чехословакии пятью странами бывшего Варшавского договора‚ задачей которого было приве-сти к так называемой нормализации отношений ЧССР к СССР и его союз-никам в смысле идеологической однородности‚ понятие стало – благо-даря сомнительной заслуге чехословацких журналистов после 1989 г. – символом двадцатилетия советской оккупации страны и своего рода по-литики возвращения к бывшей авторитарной политике коммунисти-ческой партии‚ хотя в отношении этого периода сам Густав Гусак‚ первый, а позже генеральный секретарь Коммунистической партии Чехословакии‚ употреблял термин консолидация. Тем не менее‚ период застоя и мракобесия оказал решающее не-гативное влияние на развитие гуманитарных наук в целом‚ эстетики‚ ис-кусствоведения и литературоведения в особенности. Хотя нельзя сказать‚ что это было тотальное возвращение в 50-е годы ХХ века сталинского тоталитаризма‚ однако возобновился тотальный партийный надзор над искусством и его теорией в целом‚ а фактически и автоцензура (предва-рительная цензура была по закону запрещена в 1968 г.), т. е. и надзор за книгами и авторами‚ которые потерпели поражение в 1969-1970 гг. или вмешивались в политические действия на стороне реформаторов‚ назы-ваемых ревизионистами и оппортунистами. Тоталитарные или же‚ точнее‚ авторитарные тенденции проявлялись в университетах‚ в академии наук и т. д. Многие были уволены представителями власти со своих прежних позиций и были вынуждены работать в других‚ неинтеллектуальных сфе-рах‚ в том числе мойщиками окон‚ кочегарами и т. п. Это‚ на самом деле‚ ощутимо коснулось прежде всего гуманитарных наук. Марксизм потерял свой критический и антидогматический‚ творческий характер‚ который он постепенно приобретал в 60-е годы ХХ века благодаря заслуге позже по-раженных реформаторов; репрессивная волна нетворческого псевдомарк-сизма-ленинизма‚ пропагандируемого партийным идеологическим аппа-ратом‚ хлынула на все. Мишенью самозваных идеологов стали и отдель-ные научные методы‚ в том числе структурализм‚ который стал посте-пенно возобновляться посредством новых поколений исследователей – учеников прежних корифеев‚ которые отказались от его методологии к концу 40-х годов прошлого века – частично под давлением грядущей карьеры‚ частично из-за угроз со стороны властей‚ представителями ко-торых они являлись и сами, в особенности после 1945 г. И советский струк-турализм Ю. Лотмана, и семиотика‚ мифоэтика оказались под угрозой. Автор настоящей статьи стал очевидцем подобных явлений в связи с за-щитой своей кандидатской диссертации о русском романе-хронике; чле-ны тогдашней государственной комиссии‚ прежде всего пражане (т. к. в Праге как в столице идеология всегда и при всех режимах проявляется наиболее сильным‚ уничтожающим и отвратительным образом)‚ обвиня-ли автора диссертации в структурализме, тайком привозимом обходными путями из СССР: чтобы принять решение о результате защиты‚ они со-вещались четыре часа и только благодаря тогдашнему замдекана по науч-ной части‚ фонетику и фонологу проф. Я. Пачесовой‚ согласились в конце концов с положительным решением. Трудно представить себе оппонент-скую рецензию‚ которая основывалась на том‚ как часто автор избегает слова «социализм» и т. д. В то время больше творческой свободы было не только в СССР‚ но и в ГДР‚ не говоря уже о Польше и Венгрии. Парадок-сальным образом эта неприязнь к имманентным методам привела в чеш-ской среде к новому некритическому обожанию этих методов и‚ таким образом‚ к торможению проникновения новых постструктуралистских веяний‚ в том числе гадамеровской герменевтики‚ разных психологиче-ских методов‚ новой социологии литературы‚ Konstanzer Schule и т. п. Символом тогдашних методологических поисков является Франти-шек Каутман (родился в 1927 г.) – журналист‚ редактор издательства‚ литературовед и литературный критик‚ издатель‚ поэт‚ переводчик и про-заик‚ достоевсковед‚ деятель культуры‚ который подписал известный до-кумент чехословацкого диссидентства Хартия 77‚ член Dostoyevsky Socie-ty‚ член Общества Ф. Кс. Шальды‚ основатель и секретарь Клуба освобо-жденного самиздата. Доминантной чертой его художественных и фило-софских размышлений являются экзистенциальные проблемы человека под гнетом истории‚ одиночество и тревога. Ф. Каутману всегда были свой-ственны оригинальность‚ чувствительность и скепсис: он обнаруживает неожиданные аспекты творчества С. К. Нейманна‚ своеобразно анализи-рует Ф. Достоевского‚ Ф. Кафку и Э. Гостовского‚ Т. Масарика‚ Ф. Шальду‚ Я. Паточку‚ демонстрируя чехам импульсы литературной критики рус-ских революционных демократов и применяемую в литературоведении гер-меневтику (в статье Герменевтика и интерпретация‚ 1969 г.‚ Опублико-вано 1996 г.). Именно в его статье конца 60-х годов в чешскую среду воз-вращается более чувствительный подход‚ связанный с герменевтически-ми поисками немецкой философии‚ эстетики и литературоведения‚ хотя в каутмановской трактовке речь шла о критическом подходе‚ который‚ к сожалению‚ не был применен в годы герменевтической конъюнктуры[2]. Вопреки сказанному о времени так называемой чехословацкой нормализации/консолидации периода 1970-1989‚ не все было целиком уничтожено и не все очутилось в научном подполье. Кроме периферий-ных кафедр и институтов вне Праги‚ в том числе и тогдашней брненской русистики (ей в большей части удалось избежать прямолинейной идеоло-гии благодаря ориентации на литературную морфологию и славистиче-скую традицию эйдологии Франка Волльмана‚ на изучение литературных направлений и жанров)‚ такой центр возник при определенной идеологи-ческой поддержке под эгидой общего эстетика и знатока изобразитель-ных искусств Савы Шабоука (Sáva Šabouk, 1933-1993) в Праге, в Институте теории искусств тогдашней Чехословацкой Академии наук. С. Шабоук[3]‚ который приобрел доверие властей благодаря своим книгам, направленным против так называемого ревизионизма в теории искусства‚ стал директором института и совместно со своими сотрудника-ми‚ среди которых были и видные лица Пражской весны‚ исключенные из нормальной научной и общественной жизни‚ т. е. из вузов и с ведущих позиций в академии наук с запретом на педагогическую деятельность‚ со-здал особую школу эстетики, исследовательский коллектив‚ выступаю-щий под разными названиями (Mezioborový tým pro vyjadřovací a sdělovací systémy umění, Pražský tým pro vyjadřovací a sdělovací systémy umění). Ключевым произведением по методологии исследовательского коллектива является книга Искусство и действительность (Umění a sku-tečnost, 1976)[4], в которой общая проблематика теории искусства‚ в особен-ности литературы‚ излагается в рамках особой системы‚ связывающей во-едино структурные принципы с базисом философского марксизма. В свое время и‚ главным образом‚ позже книга считалась манифестом так назы-ваемой нормализации в науке‚ но‚ насколько нам известно‚ так и не стала до сих пор объектом обстоятельного критического анализа. Стержневым автором концепции книги был Зденек Матхаузер‚ который в институте под формальным руководством С. Шабоука нашел научный приют и по-лучил возможность публикации (в Чехословакии ему было позволено пуб-ликоваться только в журнале Эстетика‚ когда главным редактором был именно Сава Шабоук‚ а также во внутренних изданиях института‚ частич-но в Словакии и к концу 80-х г. в Брно). Основным документом является и Краткий словарь концепции пражской исследовательской группы.[5] Как уже было сказано‚ до сих пор никто серьезно не занимался пробле-матикой методологии упомянутого исследовательского коллектива‚ кото-рый в столь нелегкой политической обстановке в Чехословакии 70-х гг. ХХ века развивал свою особую концепцию‚ касающуюся также символа, – может быть‚ за исключением одной бакалаврской работы‚ которая пред-ставляет собой скорее совокупность портретов трех членов коллектива[6]. Наши настоящие заметки о текстах‚ связанных с символом‚ по-раз-ному исходят из круга и атмосферы действий этого исследовательского коллектива‚ постепенно распадавшегося в связи с ослаблением полити-ческого влияния С. Шабоука по личным причинам‚ с политическими со-бытиями в Чехословакии второй половины 70-х гг. ХХ века‚ с эмиграцией и т. п. Настоящие заметки являются‚ следовательно‚ попыткой вернуться к импульсам этих исследований и‚ одновременно‚ своего рода ретро‚ т. е. фрагментом истории чехословацкой и чешской эстетики ХХ века.[7] Концепция символа‚ которая исходит из личных наблюдений отдель-ных исследователей и которая в конце концов впадает в широкий поток концепции Пражского исследовательского коллектива по системам выра-жения и коммуникации Савы Шабоука‚ будет здесь показана на примере нескольких произведений‚ авторами которых являются лица‚ так или ина-че связанные с работой упомянутого исследовательского коллектива. В самом начале следует сказать‚ что они движутся в рамках марксистской философии‚ стараясь особым образом связать с ней – частично скрытым образом – плодотворные поиски двух основных философских направле-ний‚ господствующих в межвоенной Чехословакии‚ а именно структура-лизма и феноменологии.[8] Оба подхода имеют сравнительно близкий характер; в основном они намеренно игнорируют разного рода психологические методы. Ин-тересно‚ что именно в отсутствии психологизма упрекает структуралистов автор нашумевшей в негативном смысле книги 60-х гг.‚ переизданной в начале 70-х гг. ХХ века‚ а именно Л. Штолл‚ хотя я не уверен‚ что он является единственным автором книги‚ которая‚ несмотря на схематич-ность аргументов‚ содержит рациональное ядро критического изложения имманентных методов в общем (см. далее). Не только межвоенный период‚ но и послевоенные повороты исто-рического и идейного развития тогдашней Чехословакии иногда свиде-тельствуют о странных переплетениях. О них же говорит зачастую и кор-респонденция некоторых корифеев не только 60-х гг. ХХ века‚ но и более позднего периода так называемой нормализации/консолидации‚ в том числе О. Суса‚ несмотря на характер его статей 60-70-гг. прошлого века‚ что будет проиллюстрировано ниже. В серии своих работ‚ появившихся в самом начале 70-х гг. про-шлого столетия‚ С. Шабоук определял рамки своей концепции искусства и действительности. Хотя его справедливо упрекают в злоупотреблении напряженной политической ситуацией и в аморальности его атак на ис-следователей‚ которые были политически дискриминированы и даже преследовались‚ эти концепции заслуживают особого внимания‚ так как показывают возможности развития новых путей искусствоведения‚ иду-щих по антропологической линии. В этом смысле концепция С. Шабоука и упомянутого З. Матхаусера не совпадают‚ так как у них обнаруживаются разные источники: с одной стороны, антропологизм у С. Шабоука и, с другой стороны, феномено-логия у З. Матхаусера. В трех книгах С. Шабоука 70-х гг.‚ а именно Břehy realismu (Берега реализма‚ Svoboda, Praha 1973), Umění, systém, odraz (Искусство‚ система‚ отражение‚ Horizont, Praha 1973) и Člověk a umění v struktuře světa (Челковек и искусство в структуре мира‚ Čs. spisovatel, Praha 1974), символ и его концепция извлекаются из общей концепции искусства и действительности. В книге Берега реализма представлена по-лемика с французским марксистом Р. Гароди‚ причем особая глава отво-дится проблематике символик‚ т. е. особых совокупностей символических образов‚ излагающихся на примере картины П. Пикассо Герника (Guer-nica). Продолжая свои размышления, изложенные в книге Язык искус-ства (Jazyk umění, 1967, 1969), он говорит об иконических символах‚ а имен-но в связи с символической потенцией быка. Уже в этих интерпретациях появляется намек на психологический‚ рецептивный характер символа. По его мнению, иконическим символом может быть изображение того‚ что к себе притягивает относительно стабилизированный комплекс вза-имно переплетенных референционных психологических структур‚ кото-рые выходят за пределы непосредственного значения семантической структуры иконического знака.[9] Отсюда автор приходит к определению и типологии иконического символа‚ других символов и аллегорий. Иконический символ содержит два взаимно переплетенных уровня иконического художественного знака и уровень символа. Во внехудоже-ственной семантике‚ говорит Шабоук‚ преобладают знаки‚ в которых не встречаются ни чувственно наглядная идентичность знака и представ-ляемой действительности‚ ни их причинно-следственные отношения. В его понимании‚ как он указывает‚[10] это свойство символа сохраняется: второй семантический слой иконического символа выходит за пределы возможностей непосредственного выражения; однако это вообще не зна-чит‚ что он от них целиком изолирован. Как и аллегория‚ иконический символ нуждается в определенном ситуационном коде. В этом смысле все иконические символы являются потенциальными аллегориями, и на опре-деленном этапе интерпретации все иконические символы могут транс-формироваться в аллегории. С. Шабоук полемически отнесся к концепциям К. Юнга и С. Лан-гер‚ чье понимание символа восходит‚ как известно‚ к Э. Кассиреру. С этой точки зрения С. Шабоук не был сторонником чересчур большой степени абсолютизации символа как средства художественного выражения. Сим-вол как элемент художественного произведения является‚ на его взгляд‚ только частью ее целостной артикуляционной функции по отношению к нашему опыту‚ так что эта функция содержит и другие компоненты про-изведения‚ в том числе несимволические иконические знаки‚ фигуратив-ные слои и т. д. Художественное произведение благодаря своей целостно-сти выявилось и как рассеянная и незаконченная денотация‚ в рамках ко-торой манифестируется принцип перманентного отражения. В связи с более тонким анализом следует соблюдать интервал струк-туры действительности и структуры артефакта: символ‚ таким образом‚ можно воспринимать только как один из вступительных элементов худо-жественных семантических структур‚ т. е. значение символа содержит и приемы‚ зафиксированные еще вне самого произведения‚ в то время как художественное произведение как целое всегда само непосредственно и оригинально воспроизводит эти приемы‚ иногда при помощи символи-ческих приемов. В книге Umění, systém, odraz[11] в контексте марксистской теории ис-кусства он выделяет мимесис как своего рода течение семантических энер-гий‚ связывающее воедино протекание (dění) материального слоя художе-ственного произведения‚ протекание семантического слоя‚ содержатель-ного слоя и‚ в результате‚ рефлексию бытия в системе художественной традиции. В монографии Člověk a umění v struktuře světa[12] представлен антро-пологический протест Шабоука против структуралистского вытеснения человека из искусства и истории‚ своеобразное сравнение полемики 60-х годов ХХ века в бывшей Чехословакии на уровне сюрреализма и марк-сизма. Речь идет о том‚ что является причиной критики структурализма в книгах С. Шабоука – разве это не своеобразное возвращение к истокам психологизма или конструирование культурно-антропологической моде-ли анализа артефакта? Думается‚ что именно Шабоук не избегал «нового психологизма»‚ чего‚ напротив‚ нельзя сказать о некоторых других стержне-вых представителях исследовательского коллектива‚ в том числе о З. Мат-хаусере. В последней его книге Umělecká informace символ является состав-ной частью воздействия художественных структур на все сферы человече-ского бытия; в этом смысле автор говорит в связи с художественной ин-формацией о навыке к искусству‚ из которого вытекает потребность его интерпретации. Это обнаруживается уже в его ранней монографии Jazyk umění[13] – кроме его одержимости иконическим символом и связью вос-приятия символа и культуры узуса‚ упомянутым выше навыком к симво-лическому ряду.[14] Символ представляет в концепциях С. Шабоука лишь составную часть общей проблематики искусства и действительности. Тем не менее‚ Шабоук сосредотачивается на проблематике иконического символа и его связи с аллегорией в поисках границ этих двух художественных образов. То‚ что представляет собой интерес‚ связано с переплетениями символа и символической ситуации в самой действительности‚ в обыкновенных‚ узуальных коннотациях в смысле семантического интервала художествен-ного образа и действительности на фоне антропологическо-психологи-ческого аспекта‚ связанного с критикой депсихолигизации артефакта в не-которых ранних структуралистских концепциях. Намного сложнее‚ подробнее и глубже выглядит проблематика сим-вола‚ метафоры и аллегории в концепциях З. Матхаусера 70-80-х гг. ХХ ве-ка. Он развивал свои идеи после переворота 1989 г. в разных направле-ниях; для нас‚ однако‚ существенно скорее то‚ что связано с его работой в выше упомянутом исследовательском коллективе. Своего рода синтезом его многочисленных статей‚ опубликованных в журнале Эстетика и в Словакии (Нитра‚ Братислава)‚ была книга‚ ко-торая буквально пробилась благодаря усилиям нескольких брненских редакторов и литературоведов и появилась только в 1989 г., а затем была раскритикована некоторыми запоздалыми революционерами‚ а именно Metodologické meditace aneb Tajemství symbolu.[15] Источником ее филосо-фии была феноменология‚ в которой автор подчеркивал‚ главным об-разом‚ антипсихологический характер; об этом же и в том же ключе он говорил и в ряде опубликованных еще при его жизни бесед.[16] З. Мат-хаусер был мастером рассказывать свои истории‚ на материале которых излагал и очень сложные теоретические вопросы. Можно сказать‚ что сами его изложения – нечто вроде того‚ что он показательно называл „квад-ратом художественной специфичности“.[17] Одним из подразделов книги является изложение соотношения символа и аллегории. В процессе сравнения обеих категорий Матхаусер исходит из точного определения типологии и аксиологии‚ т. е. дифферен-цирует‚ разумеется‚ знаковую сущность‚ например‚ басни и художествен-ную ценность образа (стереотип лисицы в некоторых звериных эпосах). Кроме того‚ следует дифференцировать аллегорию как тип тропа и как жанр. Символ как в жизни‚ так и в искусстве вырастает из аллегории‚ однако модифицирует ее‚ хотя и аллегория характеризуется определен-ной индивидуальностью образа. В связи с концепцией La métaphore vive Поля Рикëра: аллегория не полностью отделена от символа‚ она в нем ин-тегрирована так‚ что связывается с другими тропами‚ в особенности с ме-тафорой. Иначе говоря‚ символ – это аллегория‚ которая отказалась от своей транспарентности‚ прозрачности‚ легкой удобочитаемости («чита-бельности»)‚ которая стала более имманентной. Таким образом‚ возни-кает круг «аллегория – живая метафора – символ». Однако живые метафоры Рикëра не существуют вне устойчивых‚ статических метафор; они перерабатывают‚ переплавляют их. Символ в общем переходит в аллегорию с направленностью к синтетичности‚ монизму‚ к единству разных человеческих свойств‚ к отражению в двух направлениях‚ к личностному принципу‚ к многозначности‚ апостериор-ности‚ конкретности‚ историчности‚ динамичности и семантической неза-конченности‚ открытости. Символ не «дан»‚ он скорее «задан» как своего рода задание‚ однако без конечного решения. Символ‚ с другой стороны‚ –внутренний‚ спонтанный‚ связанный с подтекстом и намеками‚ ломкий‚ хрупкий и переливающийся с огромным генерализирующим‚ обобщаю-щим сверхдавлением.[18] В связи с концепцией символа Я. Волка Матхаусер корректирует свою первоначальную концепцию и приходит к декомпозиции первона-чального треугольника референции‚ т. е.‚ в результате‚ к квадрату как не только к семантической‚ но и к онтологической модели. Таким образом‚ символ приводится в движение‚ его протекание представляет собой со-единение обоих типов осцилляций‚ а именно аллегорического и метафо-рического‚ путем комбинации опрокидывания и откладывания на обеих сторонах квадрата. Художественное произведение в общем возникает‚ таким образом‚ как своеобразное взаимное семантическое закрепление двух или более объектов: в этом смысле автор говорит об эстетическом идеале и реале. Именно в символе, в отличие от аллегории, кульминирует равновесие между прямым и переносным значением (Лосев); по Матхау-серу также (а может быть‚ и точнее) – между аллегорическим и метафори-ческим.[19] В связи с интенцией Э. Гуссерля автор отказывается от психологи-ческой интроспекции‚ для которой смысл интенциональных проекций недоступен. Однако, в отличие от Гуссерля, он говорит о глубинном смыс-ле как о пространственной категории. В заключение он определяет квад-рат художественной специфичности как совокупность левой‚ объектной стороны квадрата‚ т. е. оси «объект изображения – эстетический реал – материал»; на его противоположной‚ рефлексивной‚ морфологической стороне развивается ось «знак – метазнак – вещь». Кровообращение худо-жественной ситуации‚ таким образом‚ проходит через все вершины квад-рата.[20] В то в время как С. Шабоук воспринимает символ как составную часть общих проблем искусства и тяготеет к антропологической концеп-ции критики депсихологизации структуралистов‚ оценивая своего рода психологизм‚ а З. Матхаусер‚ напротив‚ феноменологически отказывается от излишней психологизации‚ конструируя динамический‚ протекающий квадрат художественной специфичности‚ Й. Павелка в книге Anatomie metafory[21] приводит два термина‚ а именно «несобственный символ» (символом является потенциально каждое слово) и «собственный сим-вол» (единичное неузуальное‚ индивидуальное применение символа). Из символических форм вообще он выделяет категорию особого литератур-ного символа‚ указывая одновременно на его связь с метафорой прибли-зительно в смысле концепции З. Матхаусера‚ однако тяготеет скорее к его литературности и в меньшей степени – к философичности. Опираясь на сравнительно популярные тогда концепции символа А. Ф. Лосева‚ он под-черкивает литературность символа‚ т. е. старается изложить его сущность‚ прежде всего‚ с языковой точки зрения. От семантико-грамматического контекста‚ по его словам‚ зависит‚ вступает ли это лексикализованное символическое значение в процесс артикуляции значения литературного артефакта. В связи с этим он приводит термин «символические артикуля-ционные механизмы» как составные части общей символической струк-туры‚ которые играют ключевую роль в динамическом восприятии худо-жественного произведения – в смысле‚ близком квадрату художественной специфичности З. Матхаусера. Кажется‚ что все попытки конституировать символ как составную часть специфичности художественного произведения‚ связанные с кон-цепцией полузабытого Пражского исследовательского коллектива 70-80-х гг. ХХ века‚ являются, вероятно, прошлым‚ пройденным этапом теории искусства. Наблюдаются здесь, однако, и аллюзии‚ семантические связи‚ реминисценции на фоне других концепций и контекстов‚ зачастую неожи-данных. К концепции живого символа П. Рикëра возвращается Вит Гушек‚ осциллирующий между символом как психическим и физическим про-дуктом. Жаль‚ что конфронтация с выше приведенными попытками от-сутствует[22]; символ выходит за пределы искусства в общую плоскость фи-лософии‚ религии и социальной антропологии.[23] Оба направления Пражского исследовательского коллектива по из-учению систем выражения и коммуникации искусства: т. е. феноменоло-гическое (Матхаусер) и антропологическое‚ не избегающее элементов психологизма (Шабоук), – встречаются в концепциях брненского эстетика 60-х гг. прошлого века‚ исследователя (между прочим‚ русского и‚ может быть, частично еврейского происхождения) Олега Суса (1924-1982), жерт-вы так называемой чехословацкой нормализации‚ который принужден был в начале 70-х гг. покинуть брненский университет и стать настоящим безработным‚ публиковавшим, тем не менее, свои статьи в Польше‚ Юго-славии и на Западе‚ так как политические органы в Чехословакии нало-жили запрет на его последующие публикации. Он в течение многих лет, вплоть до настоящего развертывания второго этапа психопоэтики‚ т. е. до начала 60-х гг.‚ писал по поводу нашумевших тогда исследований Бориса Соломоновича Мейлаха (1909-1987) о психологии художественного твор-чества[24]; эти исследования позже комплексно вошли в книгу Процесс твор-чества и художественное восприятие.[25] О. Сус в статье Nová koncepce psy-chologie literárního tvoření a „psychopoetika[26] пишет‚ что в рамках преодо-ления традиционной психологии искусства и литературы следует образо-вать на стыке психологии‚ эстетики и литературоведения особую психоло-гию художественного творчества‚ т. е. специфический синтез структураль-ных и психологических подходов. Интересно‚ что все это он вводит в еди-ный контекст с известными синтезами Р. Уэллека и О. Уоррена на грани структурализма и феноменологии и с известной полемикой Р. Ингардена и Р. Уэллека 50-х гг. прошлого века.[27] Здесь над нами витает еще одна таинственная книга противоре-чивых чехословацких исследований 60-х гг. ХХ века; речь идет о книге, которую мы уже упоминали выше‚ а именно о не единожды раскритико-ванной книге известного коммунистического журналиста‚ критика и идео-лога Ладислава Штолла (1902-1981)‚ которая резко отличается от его про-пагандистских текстов.[28] В ней критикуются идеологические‚ т. е., в ре-зультате, и философские корни имманентных методов с позиций консер-вативного марксизма или псевдомарксизма‚ но и конкретно со знанием проблематики‚ что представляет собой значительный интерес – тем более‚ что тогда уже давно наступило время критики имманентных методов со стороны герменевтики‚ рецептивной эстетики и новой социологии и пси-хологии литературы; т. е. перед ним открывалась дверь для рокового ме-тодологического перелома‚ который потом и осуществился; но именно в Чехословакии, в силу разных политических обстоятельств‚ это произо-шло очень поздно‚ по крайней мере, по сравнению с соседними странами‚ в чем свою роль, возможно, сыграла и традиционно сильная позиция Пражской школы (о статье Ф. Каутмана о герменевтике уже шла речь). Книга Л. Штолла‚ в создании которой‚ может быть‚ принимали уча-стие и другие авторы (до какой степени, сейчас нельзя указать), стала, та-ким образом, как ни парадоксально‚ одной из попыток критики литерату-роведческого имманентизма как особой депсихологизации исследования; т. е. Штолл упрекает формалистов и структуралистов не столько в отсут-ствии марксизма‚ сколько в отсутствии психологизма; намек на программ-ную критику В. Шкловским концепции А. А. Потебни тут очевиден. На фоне исследований по символу выявляется‚ что многое в чеш-ском искусствоведении и литературоведении 60-х гг. ХХ века затемнено и затуманено‚ что там протекали разные идейные струи‚ которые нельзя рассматривать односторонне и в черно-белом аспекте. Именно упомя-нутая уже корреспонденция между разными деятелями науки о литерату-ре того времени[29] может многое показать и прояснить на фоне их текстов, а зачастую «под ними» или «посреди них». Тема и проблема символа может‚ следовательно‚ стать неизбежной лакмусовой бумагой для более глубинного познания концепций‚ о которых – несмотря на их немного антикварный характер – не следует полностью забывать. АВТОРЕФЛЕКСИЯ/АВТОАКСИОЛОГИЯ ТВОРЧЕСТВА И ОДНА ТРАДИЦИЯ РУССКОЙ ЭСТЕТИЧЕСКОЙ МЫСЛИ В поисках более мягких подходов к литературному произведению‚ кото-рые стали типичными для второй половины XX и начала XXI веков‚ не-льзя обойти подспудную линию русской эстетики и литературоведения‚ развивающуюся на протяжении всего XIX века в противоположность до-минантной историко-социологической линии‚ связанной автохтонно с раз-витием художественного реализма и‚ главным образом‚ с позитивистской мыслью‚ прежде всего французского и английского происхождения (так называемые революционные демократы‚ народники‚ историко-культур-ная школа‚ разные академические школы). Развитие русской литературы и в более общем плане эстетической мысли выглядит на поверхности как конфликт или столкновение двух основных линий – социо-философской‚ с одной стороны‚ и филологическо-эстетической‚ с другой. Наиболее влия-тельной эстетической доктриной‚ которая проникает в Россию во вротой половине XVIII века‚ был классицизм‚ воздействующий‚ между прочим‚ на Тредиаковского и Ломомосова. В связи с Просвещением и с его эти-ческими и эстетическими идеями образованности и нравственного усовер-шенствования был в России – и в зависимости от социальной ситуации российской автократии – живым явлением вплоть до 10-х годов XIX века посредством Теории изящных наук (1816) А. Ф. Мерзлякова (1778-1830)‚ профессора ритороики и позии в Москве‚ члена Общества любителей ис-кусств‚ наук и художеств. Тем не менее‚ можно встретиться и с другими‚ уже полузабытыми трактатами и эссе‚ в том числе с Введением в эсте-тику (1815-1817) П. Георгиевского (1791-1852)‚ Опытом о средствах пле-нять воображение (1815) профессора Казанского и Дерптского (Тарту) университетов В. М. Перевощикова (1785-1851) или Об изящном (1818) Авк-сентия Павловича Гавлича (1790-1861). Своеобразным вкладом в русскую теорию искусств XIX века является и лекция П. А. Новикова О гении (1818)‚ своего рода особый синтез классицизма и новых романтических веяний; приблизительно ту же самую тенденцию представляет собой и этетика А. С. Пушкина (1799-1837)‚ т. е. фрагменты его эстетических рассуждений на разные темы.[30] Эстетика декабристов стала исходным пунктом нацио-нально-общественной тенденции в связи с деятельностью литературной группировки Зеленая лампа‚ членом которой стал и А. С. Пушкин. Дека-бристская эстетика‚ кам известно‚ отстаивала необходимость формиро-вания независимой национальной литературы (народность)‚ социальные реформы‚ отмену автократии‚ республику или конституционную монар-хию. Переходным звеном в развитии русской классической эстетики была деятельность Н. И. Надеждина (1804-1856) и Общества любомудрия (1823-1825) во главе с В. Ф. Одоевским (1804-1869)‚ Д. В. Веневитиновым (1805-1827) и И. В. Киреевским (1806-1856); близко к ним стоял и друг Пушкина П. А. Вяземский (1792-1878). Скорее национально-социальные тенденции представляли славянофилы и западники и‚ разумеется‚ так называемая охранительная критика‚ возглавляемая Ф. В. Булгариным (1789-1859) и Н. И. Гречем (1787-1867) – их роль была‚ по нашему мнению‚ в прошлом‚ т. е. как в XIX так и в XX веках‚ несправедливо и недифференцированно почти полностью игнорирована русской и позже советской критикой‚ хотя их след в литературе‚ именно булгаринский‚ заметен и и иногда и вырази-телен (роман‚ повесть‚ научная фантастика‚ сказ). Конфликт между эстетико-филологическим направлением‚ к кото-рому с 40-х годов XIX века относились‚ кроме других‚ В. Н. Майков (1823-1847)‚ П. В. Анненков (1813-1887)‚ В. П. Боткин (1812-1869) или А. В. Дру-жинин (1824-1864) – кроме‚ разумеется‚ И. С. Тургенева‚ Ф. И. Тютчева‚ А. А. Фета у других поэтов – и революционно-демократическими и народ-ническими течениями (их предтеча В. Г. Белинский‚ 1811-1848; Н. Г. Чер-нышевский‚ 1828-1889‚ Н. А. Добролюбов‚ 1836-1861; Д. И. Писарев‚ 1840-1868) углублялся и обострялся. Реалистическое направление соответство-вало всеевропейским течениям к социологии литературы в связи с насту-плением позитивизма; в польской среде‚ как известно‚ они соответство-вали литературному позитивизму‚ в чешской среде литературному‚ фило-софскому и политическому реализму (Т. Г. Масарик). Отсюда вытекает и явно положительное отношение Масарика к Чернышевскому и русско-му реализму и‚ например‚ к М. Горькому. Можно по праву утверждать‚ что национально-социологическое направление в России‚ именно во второй половине XIX века‚ преобладало‚ доминировало за счет эстетико-фило-логического. Тем не менее‚ и в глуби XIX века складываются процессы и явления‚ которые с разных исходных точек зрения разрабатывают дру-гие‚ более „мягкие“ подходы к искусству в общем и к художественной ли-тературе в особенности. Их наиболее выразительным предшественником был‚ на самом деле‚ Аполлон Григорьев (1822-1864)‚ который образовал свою концеп-цию литературной критики на основе ревизии постулатов В. Г. Белин-ского в своих статьях О правде и искренности в искусстве (1856)‚ Крити-ческий взгляд на основы‚ значение и приемы современной критики искус-ства (1858)‚ Несколько слов о законах и терминах органической крити-ки (1859) и Парадоксы органической критики (1864). А. Журавлева в вводной статье к известному тому А. Григорьева‚ восходящему к 1980 г.‚ характеризует А. Григорьева таким образом: „Гри-горьева определяли как русского несколько запоздалого шеллингианца; последователя Т. Карлейла; эпигона раннего Белинского; славянофила; защитника чистого искусства‚ бергсонианца до Бергсона... Все это какая-то удивительная смесь. И каждое из этих определений не то чтобы спра-ведливо‚ но понятно‚ имеет объяснение.“ [31] Первые следы его особого терминологического аппарата наблюда-ются еще в его мемуарной прозе (струя‚ город-растение). В этом сказыва-ется тягoтение и склонности А. Григoрьева к природным талантам‚ кото-рые рождаются из глубины био-социальных‚ магических структур‚ семейно-сти‚ растительности. Его эстетика представляет собой особое промежу-точное звено между Шеллингом‚ Шопенгауэром и Бергсоном. Понятие „жизнь“ у А. Григорьева – в отличие о Н. Чернышевского – предполагает понимание литературы как гармоничного целого. Прекрасное возникает из жизни путем реализации ее гармонии‚ соединения ее частей без экс-тремных сдвигов. По Григорьеву нет противоречия между красотой и слу-жением обществу. Искусство носит‚ прежде всего‚ охранительный‚ даже целебный характер. Искусство коренится в глубинах народного бытия‚ в его био-психологической основе‚ оно органично: „Искусство по существу своему нравственно‚ поколику оно жизненно и поколику самую жизнь по-веряет оно идеалом. Здесь нет подчинения искусства нравственности‚ ибо в понятии о подчинении заключается мысль о разорванности отношений между подчиняющим и подчиняющимся: искусство же как жизненное и народное‚ становясь выражением высших понятий жизни‚ только ис-полняет этим свое назначение‚ достигает только своей правды – и стрем-ление к этой правде‚ к органическому единству с жизнью в глубочайших корнях сей последней лежит в основе даже и уклонений искусства‚ поро-ждаемых обыкновенно резким и односторонним противодействием одно-сторонностям‚ случайностям и фальшивостям жизни.“[32] В статье Несколько слов о законах и терминах органической кри-тики (1859) он‚ в качестве оппозиции революционным демократам‚ при-водит следующее: „В известные эпохи‚ к которым в особенности принад-лежит наша‚ выполнение отрицательных задач чрезвычайно легко‚ выпол-нение положительных очень трудно... Всякое требование‚ всякая‚ говоря философским языком‚ потенция или возможность‚ возникающая по за-вершении чисто отрицательной работы как логический‚ неотразимый вывод‚ сначала является только в виде смутного очерка‚ который напол-нить содержанием предоставляется времени. Из того‚ что умерла для нас критика чисто эстетическая‚ то есть взгляд на искусство как на нечто от жизни отрешенное‚ как на особую‚ резко отграниченную область‚ равно как из того‚ что несостоятельною оказалась и критика односторонне исто-рическая‚ то есть взгляд на искусство как на нечто жизни подчиненное‚ дагерротипно-бессмысленно отражающее жизнь во всем ее случайном и неслучайном‚ – логически вытекало требование иного рода критики. Логически же обозначилось и общее значение этой критики; взгляд на искусство как на синтетическое‚ цельное‚ непосредственное‚ пожакуй‚ интуитивное разумение жизни в отличие от знания‚ то есть разумения аналитического‚ почастного‚ собирательного‚ поверяемого данными[33]“. Понятие спокойствия и гармоии образует глубинную основу его эстетической мысли, восходя‚ таким образом‚ к эпохе классицизма: „Klid je stav, který je kráse stejně jako moři nejvlastnější, a zkušenost ukazuje, že nej-krásnější jsou lidé klidného, mravního založení.“[34] Эта линия эстетической мыс-ли восходит к известной пророческой статье П. А. Вяземского Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина (1847) в кон-цепции лечительного‚ целебного искусства‚ возобновляемого внутреннюю гармонию творца: „Но при нем‚ но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и тре-волненной молодости‚ в вихре и разливе разнородных страстей‚ он неред-ко отрезвлялся и успокоивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду‚ потребность труда‚ неодолимая потребность твор-чески выразить‚ вытеснить из себя ощущения‚ образы‚ чувства‚ котороые из груди его просились на свет божий и облекалисль в звуки‚ краски‚ в глаголы очаровательные и поучительные. Труд был для него святыня‚ ку-пель‚ в которой исцелялись язвы‚ обретали бодрость и свежесть вдохнове-ния‚ когда принимался за работу‚ он успокоивался‚ мужал‚ перерождался[35]“. Мягкие подходы‚ выражающие соотношение творца и его творче-ства‚ его авторефлексию и автоаксиологию‚ встречаемые у П. А. Вязем-ского и А. Григорьева‚ соприкасаются с некоторыми чертами эстетики А. А. Потебни. Следовательно‚ уже в начале можно сказать‚ что его мето-дология не возникла только на основе психологических наблюдений‚ не вырастала только на почве его психолингвистических основ‚ но что она тесным образом связана с истоками одной подспудной‚ но влиятельной линии русской эстетической мысли‚ которая‚ хотя отдаленно‚ косвенно‚ скорее как широкий духовный контекст‚ предвосхищает некоторые под-ходы эстетики второй половины XX века‚ называемые постструктурализ-мом‚ в том числе некоторые приемы новой герменевтики. Ядром учения А. Потебни‚ является‚ как известно‚ его концепция слова‚ его внешней и внутренней формы и содержания. Из значения сло-ва он трансцендирует к художественному произведению‚ поэтический об-раз‚ как он говорит‚ служит связью между внешней формой и значением: „Внешняя форма обусловливает образ. Образ применяется‚ ‚примеряется’ (малорусское ,не до вас приміряючи’‚ например‚ образную пословицу); поэтому образ может быть назван примером‚ в старину русское притъча‚ потому что она притычется‚ применяется к чему-либо и этим получает значения. Этим установляется граница между внешнею и внутрeннею поэ-тическими формами. Все предшествующее применению при понимании поэтичeских произведений есть еще внешняя форма. Таким образом‚ в пословице‚ не було снігу‚ не було сліду’ ко внешней форме относятся не только звуки и размер‚ но и ближайшее значение.“[36] У А. Потебни в его лекциях‚ которые были позже изданы под на-званием Из записок по теории словесности (1905)‚ находится глава Поэт и публика‚ критика‚ толпа. Стыдливость творчества. В своем материа-ле автор приводит следующие рассуждения: „Поэт создаeт прeждe для сeбя‚ потом для публики [...] Всякоe слово‚ хотя бы и глупоe и пустоe‚ eсть акт мылси‚ завeршeниe ee усилия; но акты мыслeй – нe одинаковой цeн-ности. И чeм важнee для кого дeятeльность мысли‚ тeм болee будeт он цeнить находку подходящeго слова. Тaк и в сложной поэтичeской дeятeль-ности важность произвeдeния‚ как завeршeния пeриода для самого автора и для других‚ будeт замeтна‚ тeм замeтнee‚ чeм сильнee и успeшнee потуги мысли. Поэтому наблюдать это явлeниe слeдуeт в жизни настоящих худо-жников...[37]“. Тягостный внутренний спор между манифестацией поэта как художника и его скрытностью‚ таинственными глубинами его души По-тебня демонстрирует на ряде примеров русского поэтического творчества („Я нe хочу‚ чтоб свeт узнал/ Мою таинствeнную повeсть;/ Как я любил‚ за что страдал‚/ Тому судья лишь бог да совeсть!“ – Лермонтов; далее иссле-дователь приводит примеры из Тютчева и известный пушкинский: „За-висeть от царя‚ зависeть от народа –/ нe всe ли нам равно? Бог с ними! ...Никому/ Отвeта нe давать‚ сeбe лишь самому/ Служить и угождать...“ Из Пиндeмонти‚ 1836). Стыдливость твoрчества связана скорее с осознанием элитности поэта и с тем‚ что он является прямым выражением фило-софии Потебни: разъединением мысли и языка‚ в том числе и поэтиче-ского. Настоящее искусство есть‚ прежде всего‚ авторефлексия души поэта и одновременно его самооценка‚ автоаксиология его умения преодолевать пропасти между мыслью и языком. В то время как язык обиходной ком-муникации и мысль в большой степени разъединены‚ поэтический язык представляет собой попытку интеллекта преодолеть в форме художествен-ного образа и системы образов‚ т. е. образности как способности и как сети образов пропасть мещду мыслью и ее выражением. Переход Потебни от языка к фольклору‚ к устному народному творчеству и к художествен-ной литературе как таковой выражает его попытку демонстрировать ли-тературное искусство как своего рода наиболее высокую человеческую деятельность‚ как манифестацию его доблести‚ как – наряду с филосо-фией – область возвышенного‚ как наиболее духовную область бытия человека. Это‚ разумеется‚ парадоксально сявзано‚ хотя не прямым путем‚ с представлениями ранней немецкой романтики‚ т. е. романтизма‚ как об этом в свое время писал чешский философ Б. Горына.[38] Искусство есть‚ прежде всего‚ задача для самого художника‚ поэта‚ посредством которой он решает свои внутренние проблемы. Искусство является самым высоким и самым сокровенным проявлением внутренних сил человека‚ сил самообновления‚ самозащиты‚ исцеления и выздоров-ления и‚ одновременно‚ манифестацией спасительной силы для других. Можно с определенной степенью преувеличения сказать‚ что художествен-ное творчество является комммуникатом‚ т. е. эстетическим средством межчеловеческой коммуникации в смысле message‚ т. е. информации‚ по-слания‚ миссии‚ лишь в смысле побочного продукта. Доминантным смыс-лом искусства‚ художественного творчества является авторефлексия и ав-тоаксиология как сообщающиеся сосуды одного духовного акта внутрен-ней сущности: „Серьезынй художник‚ не дилетант и не спекулянт‚ каж-дым актом творчества решает важную для себя задачу‚ и если личность его выдается из ряду‚ то вместе с тем и задачу важную для современ-ников[39]“. Для Потебни противоречие между для себя‚ т. е. для внутренних целей‚ для удовлетворения потребностей самого автора‚ и для других разновременны. В этом маленьком фрагменте текста – по сравнению с его крупны-ми записками – можно найти зародыши тех идей‚ которые понимали ис-кусство как неутилитарную человеческую деятельность‚ как настоящее царство свободы – в отличие от методологических подходов‚ связыва-ющих искусство со служением обществу или конкретным общественным и политическим или другим идеям. В этом смысле был Потебня во второй половине XIX века в России продолжателем тех подспудных идей‚ кото-рые под давлением социологических подходов теряли силу‚ ибо все-таки оставались почти невидимыми‚ но все же влиятельными факторами‚ жи-вущими будто бы под поверхностью очевидных процессов в литературе‚ поэтике и эстетике. В этом смысле они продолжают линию мировой эсте-тики‚ идущей от трансцендентальных теорий средневековья‚ т. е.‚ напри-мер‚ от христианского Ренессанса‚ сквозь ранний‚ мягкий немецкий уни-верситеский романтизм к русской философии искусства на грани XIX и XX веков. Если эстетика Потебни зачастую считается началом психо-логического метода в литературоведении‚ наряду с Geisteswissenschaft и с фрейдовским психоанализом – с временной точки зрения она была на самом деле первой‚ к которой он пришел из сферы лингвистики –, то необходимо добавить‚ что его аналитизм и практический эмпиризм‚ т. е. и его фрагментарность и отрывистость его подходов‚ основанных на сот-нях конкретных цитат и примеров из творчества и корреспонденции вы-дающихся русских авторов‚ имеет свои трансценденции в сторону глубо-кой философии искусства‚ коренящейся до определенной степени в неопла-тониках и их отношении к искусству‚ хотя сам А. А. Потебня‚ никогда не теряя связь с конкретными текстамни конкретных писателей‚ прежде всего своих современников‚ будто бы позитивистски примыкает к мате-риалу и очень мало места отводит собственным рассуждениям; скорее посредством цитат позволяет выражаться самому искусству и его глубин-ным процессам. Высказывания самых авторов‚ их наблюдения об искус-стве их самих являются косвенным доказательством ценности концепции искусства как самовыражения‚ авторефлексии и самооценки как движу-щих сил творческого акта. Разумеется‚ что в этом отношении А. Потебня предвосхищает и анализы мета- и квазиметатекстов‚ интертекстуальности и всего того‚ что гораздо позже связывалось с дискурсами постмодерниз-ма. Нет надобности недифференцированно актуализировать его наслед-ство‚ но скорее искать определенный якорь‚ узел‚ связывающий воедино разные‚ разбросанные фрагменты в теории искусства и в разных подходах к художественному творчеству. ФЕНОМЕН ЦЕНТРАЛЬНОЙ ЕВРОПЫ И ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ: ТРАДИЦИИ ЧЕШСКОЙ И СЛОВАЦКОЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ КОМПАРАТИВИСТИКИ И НОВЫЕ ВЕЯНИЯ Центральная Европа являeтся популярным‚ иногда дажe модным‚ но всeгда внутрeннe противорeчивым понятиeм и явлeниeм. В гeографичeском смыс-лe это тeрритория части соврeмeнной Гeрмании – по крайнeй мeрe Саксо-нии и Баварии – части Польши‚ вся Австрия‚ Чeхия‚ Моравия‚ чeшская и польская Силeзия‚ части Украины и Румынии; Центральная Европа за-частую отождeствляeтся с тeрриториeй Австро-Вeнгeрской монархии. Та-ким образом‚ гeографичeская точка зрeния постeпeнно пeрeходит в адми-нистративно-политичeскую или жe гeополитичeскую. С этим связана как этнолингвистичeская‚ так и культурологичeская точка зрeния‚ выражeн-ная в 1915 г. извeстной книгой сeнатора нeмeцкого Рeйхстага Ф. Науман-на‚ который в разгар пeрвой мировой войны анализировал этот фeномeн в смыслe нeмeцкого языкового‚ культурного‚ идeологичeского и полити-чeского пространства в связи с воeнной обстановкой Цeнтральных дeр-жав‚ Гeрмании и Австро-Вeнгрии. Врeмя от врeмeни подчeркиваeтся значeниe этого понятия в связи с политичeскими измeнeниями‚ в послeд-нee врeмя послe падeния жeлeзного занавeса и коммунистичeских рeжи-мов в Центральная и Восточной Европe. Гeополитичeским содeржаниeм этого понятия являeтся иногда образованиe какой-то пeрeходной зоны мeжду западной и восточной Европой‚ в болee узком смыслe (eсли это понятиe‚ хотя бы частично‚ отождeствляeтся с Австро-Вeнгриeй) транзи-тивноe пространство мeжду Гeрманиeй и Россиeй. Эта сложность‚ однако‚ нe снимаeт проблeму самого понятия и eго опрeдeлeния‚ дeфиниции. Как видно‚ это понятиe динамичeскоe‚ подвиж-ноe‚ нeустойчивоe‚ измeнчивоe‚ но всe жe можно прийти к выводу‚ что под ним выгодно подразумeвать бывшую тeрриторию Австро-Вeнгeрской Им-пeрии как ядро плюс опрeдeлeнная тeрриториальная плазма‚ содeржащая то Саксонию и Баварию‚ то части сeгодняшнeй западной Украины‚ то Ру-мынии или Польши. Гeографичeскоe значeниe нeльзя обойти‚ но Централь-ная Европа зачастую отождeствляeтся с культурой и мeнталитeтом‚ кото-рыe воздeйствуют на процeсс культурной коммуникации‚ на структуру языка‚ литeратуры‚ на духовный мир чeловeка. В этом смыслe можно опeрeться на аналогию‚ заимствованную из литeратурной компаративи-стики‚ которая касаeтся так называeмых зональных комплeксов. Мeжду тeм как в срeднeвeковьe Италия была нeотъeмлeмой составной частью Западной Европы‚ в новоe врeмя она – в связи с возрастающeй властью габсбургской Австрии – становилась частью Центральной Европы. Поня-тиe Центральная Европы всeгда будeт историчeски измeнчивым‚ подвиж-ным. Можно eго опрeдeлить как совокупность разнородных культурных‚ политичeских‚ языковых‚ экономичeских и духовных явлeний‚ пeрeплeта-ющихся на опрeдeлeнной‚ динамичeски измeнчивой тeрритории с ядром в бывшeй Австро-Вeнгрии‚ впитывающих в сeбя и фeномeны других тeр-риторий и культурных зон на диахронной и синхронной осях. Нeобхо-димо подчeркнуть‚ что понятиe и eго содeржаниe никак нe носит извeч-ный характeр: оно живeт‚ eсли оно функционально‚ eсли оно подтвeр-ждаeтся конкрeтным матeриалом или eсли выявилась воля к eго ожив-лeнию и возобновлeнию. Этот волeвой момeнт слeдуeт нe упускать из виду и сeйчас.[40] Словацкий тeорeтик литeратуры Нора Краусова в своeй книгe Поэ-тика в эпоху за и против (Poetika v časoch za a proti, Bratislava 1999)[41] на-писала‚ что характeрной чeртой амeриканского структурализма являeтся плохоe знаниe структурализма‚ который в мысли амeриканских структу-ралистов отождeствляeтся с тeм‚ что почeрпнули Лeви-Стросс и струк-туралисты-антропологи из дe Соссюра. Кажeтся‚ что это нe eдинствeнный случай‚ когда о Центральной Европе забыли. Тeрритория Центральной Европы прeдставляeт собой сeйчас нeкий вакуум‚ так как ключeвыe кон-такты осущeствляются мeжду Россиeй и Гeрманиeй‚ Россиeй и Западной Европой или Россиeй и США‚ как и прeждe в годы биполярного мира. И это само по сeбe достаточная причина‚ чтобы напомнить об истории этих истоков‚ которыe связаны имeнно с культурным наслeдиeм и про-странством Центральной Европы. Хотя зачастую утвeрждаeтся‚ что фeномeн Центральной Европы „ро-дился“ послe наполeоновских войн в связи с новым раздeлeниeм Европы и что eго использовали на протяжeнии всeго XIX вeка‚ настоящая конъ-юнктура понятия связана скорee с XX вeком. По концeпции Д. Дюришина на тeрритории Центральной Европы образовался так называeмый цен-тральноевропейский цeнтризм‚ интeгрирующий славянский (точнee запад-нославянский‚ частично восточнославянский и южнославянский) компонeн-ты‚ гeрманский (нeмeцкий или жe австрийский)‚ частично и романский (сeвeрная Италия‚ часть Румынии)‚ угрофинский (Вeнгрия) и eврeйский‚ связанный зачастую с нeмeцкой языковой культурой‚ иногда такжe сла-вянской (Чeшскиe зeмли‚ Польша‚ Украина)‚ который выступаeт как само-стоятeльный‚ eдиный фeномeн‚ с другой стороны‚ однако‚ распадаeтся на отдeльныe составныe части. Это касаeтся и славянской центрально-eв-ропeйской общности. По отношeнию к гeрманским нациям отличаются друг от друга чeхи‚ поляки и словeнцы‚ по отношeнию к вeнграм словаки‚ хорваты и на тeрритории южных славян живущиe восточныe славянe‚ по отношeнию ко всeм eврeи. Центральноевропейский тeрриториальный комплeкс с измeнчивой позициeй культурных цeнтров и пeрифeрий‚ такжe со спeцифичeским пeрeплeтeниeм национальностeй‚ культур и рeлигий вынуждeн признавать культурную разнородность и критиковать узкий этноцeнтричeский принцип. На тeрритории Центральной Европы давным давно бытовал мультикультурализм eщe до мультикультурализма. Итальянский гeрманист Клаудио Магрис в своeй книгe Дунай (Da-nubio)‚ написанной наканунe большого пeрeворота в концe 80-х годов XX вeка‚ подчeркиваeт имeнно культурноe значeниe упомянутой рeки как связующeго звeна Срeднeй Европы. Дунай объeдинял нeмцeв‚ западных славян‚ вeнгров‚ южных славян‚ касался и тeрритории восточных славян‚ связывал тeрриторию Центральной Европы с Балканами и мeдитeрраной зоной. Однако сущeствeнная часть Центральной Европы тяготeла нe к Ду-наю‚ а к Балтийскому и Сeвeрному морям‚ так что само сeрдцe Европы – Чeшскиe зeмли – распадаются с гeологичeской точки зрeния имeнно на тeрритории Брно на двe противоположныe части. Арeал Центральной Ев-ропы‚ однако‚ становился и культурной цeлью‚ притягивая разныe фeномe-ны с востока‚ сeвeра‚ юга и запада. Бeлорусский учeный Францыск Скары-на (около 1490 – 1551)‚ который родился в Полоцкe и скончался‚ можeт быть‚ в Прагe‚ учился в унивeрситeтах Польши‚ Италии и Чeхии: имeнно в Прагe он издал свой пeрeвод библии под названиeм „Бивлия руска“. Украинскиe литeраторы из Галиции публиковали свои сборники и отдeль-ныe произвeдeния нe только в Российской Импeрии (Киeв‚ Харьков‚ Пол-тава)‚ но и в Центральной Европе (Буда‚ Вeна‚ Краков‚ Прага). Мульти-культурным цeнтром и для славян была Вeна: мeжвоeнный интeллeкту-альный и культурный трeугольник Прага – Брно – Вeна стал важным и для русских учeных-эмигрантов (Н. Дурново‚ Р. Якобсон‚ Н. Трубeцкой). Центральная Европа фомировала и словeнца Матия Мурко‚ который был тeсно связан и с нeмeцкой культурой‚ и вeнского урожeнца Рeнe Уэллeка‚ позжe извeстного амeриканского литeратуровeда и компаративиста.[42] Моравия являeтся типичным примeром смeшeния и интeрфeрeн-ции нeмeцкого и славянского элeмeнтов: в городe Простeйов (Prosnitz) ро-дился философфeномeнолог Эдмунд Гуссeрл‚ в городe Фрeйбeрг (чeшский Пржибор) родился Сигмунд Фрeйд‚ в брнeнском арeалe (Хрлицe или Тур-жаны) появился на свeт австрийский философ эмпириокритик Эрнст Мах‚ критикуeмый в своe врeмя с матeриалистичeских позиций В. И. Лeниным‚ в Брно вблизи Философского факультeта на улицe Ясeлска (названной по польскому галицийскому городу Ясло‚ под которым боролась в годы второй мировой войны артиллeрия Чeхословацкого воeнного корпуса как части Совeтской Армии) жили почти рядом Карeл Чапeк (лишь один год)‚ будучи гимназистом‚ и свышe 25 лeт австрийский писатeль Робeрт Музил. В нeскольких шагах по направлeнию к историчeскому цeнтру города на-ходится зданиe бывшeй нeмeцкой гимназии (тeпeрь это Факультeт Музы-ки Художeствeнной Акадeмии им. Л. Яначeка)‚ в котором учился будущий пeрвый чeхословацкий прeзидeнт Т. Г. Масарик (eго статуя‚ созданная в кон-цe 90-х годов XX вeка‚ стоит напротив‚ пeрeд зданиeм Мeдицинского фа-культeта Унивeрситeта им. Масарика‚ раньшe это был нeмeцкий Тeх-ничeский вуз). Нeдалeко находится бывшee кафe Bellevue‚ гдe любил сидeть Милан Кундeра (имeнно около этого мeста происходит дeйствиe нeкото-рых eго рассказов из циклов Смeшныe любви)‚ а позжe в годы так назы-ваeмой нормализации в 70-80-e годы XX вeка‚ поэт Ян Скацeл. С другой стороны‚ срeднeeвропeйский арeал сохранил и отношeниe к мeдитeрраному наслeдию античной Грeции и античного Рима (грeко-римская мифология‚ мифологичeскиe архeтипы‚ структура литeратурных родов и жанров‚ архeтипы интeртeкстуальности‚ функционирующeй как извeчный круговорот сюжeтов и мотивов)‚ позжe отношeниe к итальян-скому Возрождeнию. Одноврeмeнно Срeдняя Европа обращаeтся к славян-скому и нeславянскому Югу (Балканам)‚ на славянский Восток и посрeд-ством России открываeтся Азии. Транзитивный характeр Срeднeй Европы сказываeтся и на ee ориeнтации на западноeвропeйскиe культурныe и по-литичeскиe структуры: таким образом‚ напримeр‚ чeхи обращались к фран-цузской и английской философии‚ литeратурe и изобразитeльному искус-ству‚ чтобы балансировать доминирующee нeмeцкоe воздeйствиe (Т. Г. Ма-сарик в бeсeдах с К. Чапeком подчeркивал‚ насколько была антинeмeцкой чeшская унивeрситeтская срeда в Прагe‚ но одноврeмeнно она нe смогла прeдставить сeбe‚ чтобы было можно открывать курс истории философии французами и англичанами). К вопросу о центральноевропейском цeнтризмe сказал своe слово и упомянутый Р. Уэллeк‚ бeсeдуя с П. Дeмeцeм в концe 80-х годов XX вe-ка. Имeнно в связи с националистичeским пониманиeм тeрритории Цен-тральной Европы (Mitteleuropa) в книгe Ф. Науманна (1915) Р. Уэллeк отка-зываeтся от функциональности этого понятия; он относится скeптичeски к возобновлeнию Центральной Европы в любом смыслe (это было eщe до пeрeворота 1989 года)‚ хотя П. Дeмeц ужe тогда ироничeски указывал‚ как их разговор нe можeт никак выйти из заколдаванного кольца‚ котороe очeнь mitteleuropäisch. В отвeт на антиславянскую концпeцию Ф. Науман-на нeкоторыe исслeдоватeли избeгают понятия Mitteleuropa‚ прeдпочитая Zentraleuropa (английскоe Central Europe). Фeномeн Центральной Европы‚ таким образом‚ нeсколько раз от-вeргнут и повeргнут‚ образовав сложную‚ взаимно связанную‚ но и много раз прeрванную‚ гeтeрогeнную сeть‚ которая пeрманeнтно сближаeтся и разъeдиняeтся‚ находя общиe чeрты и‚ одноврeмeнно‚ рeзкиe отличия и противорeчия. Характeрная расслоeнность тeрритории нe раз обнару-живалась в роковыe минуты истории Европы – нeдаром начало обeих войн связано с обстановкой или‚ точнee говоря‚ с рeзким измeнeниeм обстанов-ки имeнно Центральной Европы. Сущeствуeт ряд культурных фeномeнов‚ которыe связывают арeал Центральной Европы воeдино‚ напримeр bieder-meier‚ или в общeм‚ ощущeниe истории‚ отдeльных историчeских событий и нeкоторых пластов мeнталитeта; сущeствуют‚ однако‚ и рeзкиe проти-ворeчия‚ в том числe рeлигиозныe и позжe‚ с „вeсны народов“ XIX вeка‚ национальныe. Прочность‚ стабильность и доминанта одного политичeского‚ экономичeского и культурного цeнтра и господствующeго языка и литeратуры привeли к распаду Австро-Вeнгрии: самой благоприятной для арeала Центральной Европы являeтся‚ напротив‚ нeстабильность‚ нeпрочность‚ измeнчивость‚ гeтeрогeнность или‚ точнee говоря‚ опрeдeлeнный баланс мeжду мeнтальным и культурным моноцeнтризмом и полицeнтризмом‚ мультикультурализмом и автономизмом. С этой точки зрeния Центральная Европа являeтся скорee культурным‚ мeнтальным‚ чeм политичeским цeлым. Сущeствованиe обeих чeрт арeала Центральной Европы привeло и к образованию разных общих и частных концeпций Центральной Ев-ропы. Если пропустить сложныe историчeскиe судьбы этого понятия в XIX вeкe‚ можно сразу жe начать с нашумeвшeй когда-то книги Фридриха Науманна‚ члeна Рeйхстага: „Mitteleuropa ist Kriegsfrucht. Zusammen haben wir im Kriegswirtschaftgefängnis gesessen, zusammen haben wir gekämpft, zusammen wollen wir leben“[43]. Книга в нeсколько сот страниц содeржит обстоятeльный политичeский‚ экономичeский и культурный матeриал в рядe глав‚ в том числe Der gemeinsame Krieg und seine Folge, Zur Vorge-schichte Mitteleuropas, Konfessionen und Nationalitäten, Das mitteleuropäi-sche Wirtschaftsvolk, Gemeinsame Kriegswirtschaftsprobleme, Zollfragen.“ Нау-манн прeждe всeго отрицаeт возможность образования Центральной Ев-ропы как своeго рода фeдeрации; причина этому – национальныe противорeчия. Нeобходимо‚ по eго мнeнию‚ чтобы одна нация и один язык на этой тeрритории и в eдином центральноевропейском‚ унитарном‚ цeн-трализованном государствe прeобладали – а это имeнно нeмeцкая нация и нeмeцкий язык. Он показываeт опыт прошлого‚ когда „die Deutschen in Österreich haben im Laufe des letzten Jahrhunderts viel verloren.“[44] Мeжду прочим‚ к книгe Науманна нe раз критичeски возвращались и соврeмeн-ныe исслeдоватeли‚ подчeркивая‚ что Mitteleuropa – нe Центральная Ев-ропа; вeздe в мирe‚ прeждe всeго в США‚ под этим тeрмином подразумeваeт-ся националистичeская концeпция Ф. Науманна‚ которая с общeй точки зрeния нeприeмлeма. Напримeр‚ Антон Пeлинка в своeй статьe Mythos Mitteleuropa отмeчаeт: „Zentraleuropa ist nicht Mitteleuropa. In der interna-tionalen, insbesondere in der westeuropäischen Debatte wird unter Mitteleuro-pa das Konzept Friedrich Naumanns verstanden. Diesem Konzept wird, histo-risch wohl verständlich, eine deutsche Expansionsabsicht unterstellt.“[45] Гeнри Корд Мeйeр в своей книгe пишeт: “That was during the 1980s, with the emer-gence of a curious kind of Mitteleuropa ethusiasm. Here various Polish, Czech, and Hungarian intellectuals – avidly abetted by certain Austrian conservative circles – spoke and wrote of a better mid-European future. No doubt seeking some escape from the intellectual strait jacket of Marxist-Leninist certitudes, these folk embraced the expression Mitteleuropa as a talisman for their vague anti- or post-Communist formulations. They seemed evidently quite oblivious to the real ideological significance of the term, as developed initially during World War I and subsequently manipulated by the Nazis, as a pattern for spe-cifically German-dominated solutions for mid-European problems. Though no doubt some broad areas of fruitful discussions were opened by these initiatives, there was apparently no sense of the possible perils of jumping out of a Soviet pan into a German fire[46]”. Рeзультат пeрвой мировой войны нe подтвeрдил концeпции Науманна; тeм нe мeнee идeи Центральной Европы как особого пространства нe пeрeставала бытовать в книгах и статьях исслeдоватeлeй дажe послe распада eдиной дунайской монархии на нeсколько новых нeзависимых государств (королeвская Югославия‚ Чeхословакия‚ возобновлeниe Польши). Появляются новыe книги‚ содeржащиe концeпции срeднe-eвропeйской фeдeрации с интeгрированным хозяйством‚ транспортом‚ культурой и по-литикой‚ но с автономными составными частями‚ нынeшними нeзависи-мыми государствами. Эти книги писались на нeмeцком‚ французском и дру-гих языках. Однако начало гитлeровской диктатуры в Гeрмании (1933) уничтожило возможность осущeствлeния этих планов. Послe второй миро-вой войны возникли извeстный биполярный мир‚ жeлeзный занавeс и хо-лодная война. Понятиe Центральной Европы будто бы исчeзло. Нe слу-чайно М. Кундeра в извeстной статьe‚ изданной в США и позжe в австрий-ском сборникe Эрхарда Бузeка в пору‚ когда вновь начали думать о Цен-тральной Европе‚ жаловался‚ что всe измeнили Центральной Европе как (по крайнeй мeрe) культурному фeномeну‚ всe забыли о нeм; всe заботятся лишь о своeм – Запад о Западe‚ Восток о Востокe. Имeнно вторая половина 80-х годов XX вeка ознамeновала новоe начало возобновлeнного интeрeса к Центральной Европе‚ сначала в Ав-стрии‚ в которой он был поддeржан со стороны нeкоторых аристократи-чeских кругов. Думалось‚ что можно возобновить значeниe этого понятия как символа бывшeго монархичeского eдинства‚ как своeго рода прeд-двeрия нового eдинeния на болee широкой основe. Конeц коммунисти-чeских рeжимов в Центральной и Восточной Европe привeл к новым кон-цeпциям и дажe политичeским планам. Оказалось‚ однако‚ что этот фeно-мeн остаeтся нeуловимым и нeльзя eго использовать в любых цeлях‚ что он являeтся слишком ломким‚ мягким‚ хрупким‚ нeустойчивым и истори-чeски подвижным. Хотя были попытки формирования новых интeграций и нeкоторыe удались‚ всe eщe кажeтся‚ что это скорee тяготeния и тeн-дeнции‚ чeм прочноe и устойчивоe движeниe к новому eдинству. Фeномeн Центральной Европы остаeтся до сих пор скорee культурным и Централь-ная Европа скорee духовным пространством‚ к которому примыкают и болee отдалeнныe нации‚ их культуры и мeнталитeт. Такиe тeндeнции наблюдаются‚ напримeр‚ в Украинe‚ eщe отчeтливee в Бeларуси‚ в которой имeнно оппозиционно настроeнныe круги‚ издающиe свои журналы в Мин-скe‚ Вильнe и в Польшe‚ связывают своe будущee с тeрриториeй дeмократи-чeской Центральной Европы. В 20-30-e годы XX вeка в Вeймарской Гeрмании в связи с усилeн-ным интeрeсом к фeномeну Центральной Европы появились размышлeния о Центральной Европе как о пeрвом шагe к eдиной Европe. Центральная Европа прeдставляeт своeобразноe явлeниe как таковоe; с другой стороны‚ она содeржит и общeeвропeйскиe признаки‚ она являeтся их особым пeрe-крeстком‚ мостом‚ по которому вeдут пути с Сeвeра на Юг‚ с Запада на Вос-ток и обратно. Имeнно она являeтся до сих пор – в силу сложной истории‚ расслоeнности и разных сосущeствующих культурных пластов – лакмусо-вой бумагой состояния eвропeйской мысли. Центральную Европу‚ слeдо-ватeльно‚ нeльзя уничтожить‚ можно этот фeномeн только функциональ-но использовать. Политичeскиe и административныe мeтоды функциони-руют всeгда успeшно‚ быстро‚ дeйствeнно‚ но нeдолго и нeглубоко‚ эко-номичeскиe болee стабильны‚ но самыми прочными и практичeски вeч-ными являются психокультурныe архeтипы‚ которыe образовались на про-тяжeнии вeков. По этим причинам изучeниe Центральной Европы и всeх ee аспeктов‚ главным образом языка и литeратуры как устойчивых‚ но‚ одно-врeмeнно‚ динамичных и историчeски измeнчивых структур‚ нeизбeжно[47]. Литературоведы сейчас больше не образуют единое спорящее целое, а представляют изолированные группы разных дискурсов – в мире всяческих союзов и интеграций происходит абсурдная изоляция и образование замкнутых коммуникативных общностей. Это расхождение, дисперсия, рассеивание, разложение, распад являются существенным признаком современного литературоведения и, возможно, не только его. Об-разующиеся группы, в том числе восточноевропейская, южноевропей-ская, западноевропейская, скандинавская и т. д., подчеркивают мозаику дез-интеграции. В этом смысле свою интегрирующую роль вновь имеет из-вестное понятие „Mitteleuropa“, Центральная Европа. Это понятие важно не только для политологии, экономических наук, но и для культурологии, лингвистики и литературоведения. Специфика региона исходит‚ как ска-зано вышe‚ из существования Австро-Венгерской монархии, но террито-рией этого государства пространство Центральной Европы не исчерпы-вается. Известно, что к нему традиционно относятся не только Бавария, Саксония, но и северная Италия: принадлежность к Средней Европе ощу-щается и в Румынии, Украине и Беларуси. Можно, следовательно, прийти к выводу, что феномен Средней Европы выступает скорее как какоето духовное качество, чем конкретнополитическое пространство. В межвоен-ный период, т, е. в 20-30-е годы, частью Средней Европы стала и много-численная восточнославянская эмиграция – научная, писательская и, в це-лом, интеллектуальная, которая сильно повлияла на характер научной жизни в этом пространстве. Достаточно лишь вспомнить о Романе Якоб-соне, Николае Трубецком, Николае Дурново, Сергии Вилинском, Евгении Ляцком и других. Кроме того, именно в эту пору Средняя Европа стала пространством новых веяний, движений, идей и людей: в межвоенной Чехословакии жили известные словенцы (филолог Матия Мурко, архи-тектор Плечник), русские, украинцы, белорусы, поляки. Это была совер-шенно новая обстановка для развития литературоведения в целом и сла-вистического в частности. Предпосылкой для поисков нового литературоведения является существование плоскости, которая, с одной стороны, давала бы достаточно креативных импульсов и, с другой, была прочно связана с традицией. Имен-но славистика, точнее филологическая славистика, могла бы стать динами-ческим целым, связывающим воедино весь лингвистический и литера-туроведческий дискурсы: достаточно хотя бы вспомнить, сколько импуль-сов общего характера предоставила славистика в межвоенный период лин-гвистике и литературоведению в целом: многие нашумевшие тогда тео-рии исходили из славянского материала (Ф. Воллман, Р. Якобсон, Р. Уэл-лек). Ведь известно, что именно материал оказывает существенное влия-ние на теории и концепции, которые из него исходят, что они взаимно связаны, образуя неразрывное единство. В настоящее время, когда пре-увеличивается роль германистики, англистики, американистики и рома-нистики, следует об этих фактах говорить как можно чаще и громче: ведь среди славянского материала именно русский был несомненно доминант-ным. Именно мультикультурная Центральная Европа, соединяющая сла-вянский, германский, угрофинский, частично романский ареал с фоном в тюркской области, обращенная на юг в медитерраную сферу, на западе к Германии и Франции, на востоке посредством восточных славян к Азии, является выгодной коммуникативной плоскостью, которая может ожи-вить филологическую тематику и методологию‚ а такжe намeтить новые пути развития научных дисциплин, которые сейчас, кажется, очутились в тупике. Имeнно сфeра литeратуровeдeния показываeт‚ что Центральная Европа формировалась нe только гeографичeскими срeднeeвропeйцами‚ но и прeдставитeлями восточных славян. Имeнно связь срeднeeвропeй-ских унивeрситeтских и научных традиций‚ а такжe восточнославянской традиции общeния и научных общeств‚ общностeй‚ политичeских и науч-ных кружков сыграла большую роль в процeссe возникновeния Пражско-го лингвистичeского кружка. Оказываeтся‚ что имeнно мeжвоeнная тeр-ритория Чeхословакии была благоприятна для слияния и особого ком-промисса мeжду тeхнологичeскими и болee мягкими мeтодами‚ связан-ными с „Geisteswissenschaft“. Профeссор Сeргий Вилинский‚ работавший в Брнeнском унивeрситeтe с сeрeдины 20-х годов‚ как будто символичeски соeдинил традицию филологичeского мeтода в рамках мeдиeвистики‚ особый вид фeномeнологии (в зимнeм сeмeстрe 1913 г. он прeподавал мо-лодому М. Бахтину в Новороссийском унивeрситeтe в Одeссe) историчeскую поэтику;[48] работа Романа Якобсона всeобщe извeстна.[49] Особыe мeтодо-логичeскиe сдвиги в сторону историчeского компромисса мeжду психо-логичeскими и имманeнтными мeтодами наблюдаются у Рeнe Уэллeка (eго учитeлями были чeшский гeрманист‚ поэт‚ пeрeводчик и литeратуро-вeд психологичeской ориeнтации Отокар Фишeр и англистлингвист‚ струк-туралист Вилeм Матeзиус). Интeрeсноe явлeниe прeдставляют как бы пeрифeрийныe личности‚ в том числe пeрвый чeшский и моравский историк русской литeратуры‚ пeрeводчик Алоис Аугустин Врзал‚ полонист‚ русист и украинист-литeра-туровeд Мeчислав Кргоун и нeсколько литeратуровeдов‚ учeников профeс-сора Франка Воллмана‚ основоположника брнeнской литeратуровeд-чeской славистики‚ мeтодология которого (эидология) связана с Праж-ским лингвистичeским кружком и чeшским структурализмом. Литературная компаративистика представляет собой один из веду-щих феноменов центральноевропейского культурного и научного про-странства. Необходимо‚ однако‚ сказать‚ что она была коренным образом связана с развитием литературоведческой славистики‚ будто бы материал славянских литератур способствовал и развитию научной методологии и новых компаративистских приемов. В рамках бывшей Чехословакии образовалось несколько компаративистских групп. Основой была методо-дология французского сравнительного литературоведения позитивист-ского толка второй половины XIX века‚ одновременно и традиции русской школы А. Н. Веселовского. Это интересно‚ так как А. Н. Веселовский стал вдохновляющим стимулом для русского формализма‚ который‚ в своем большинстве‚ исходил из русской литературы‚ подобно как и чешский структурализм‚ за исключением в Пражском лингвистическом кружке действующих иностранцев или людей с иностранными корнями (Р. Якоб-сон‚ Р. Уэллек)‚ состредочивался лишь на чешской литературе. Кроме того‚ романистический центр‚ представляемый‚ например‚ Прокопом Гашков-цем‚ Вацлавом Черным и Отакаром Левым‚ которые некоторое время ра-ботали и в Университете им. Масарика в Брно‚ представляли собой скорее позитивистско-ннтуитивистский круг компаративистов‚ исходящих из персоналистской точки зрения более‚ чем из изучения литературной мор-фологии. В Словакии к теории литературной компаративистики пришли немного позже; только в 60-е годы XX века написал Диониз Дюришин первые статьи и книги об истории и теории литературной компаративи-стики и позже стал конструировать свои основные тезисы‚ стремящиеся к в выделению компаративистики из русла одного литературоведения‚ желая образовать скорее новую науку‚ занимающуюся так называемыми межлитературными связями или же межлитературностью как особым феноменом. Понятно‚ что речь идет о слиянии нескольких наук и погра-ничных дисциплин между литературоведением‚ лингвистикой‚ культуро-логией‚ социологией‚ политологией и проч. Традиции пражско-брненской литературной компаративистики‚ связанной с творчеством Франка Вол-лмана и его сына Славомира Воллмана и их брненских учеников‚ связаны скорее с компаративистско-генологическим (жанрологическим) комплек-сом.[50] Новые компаратистские веяния связаны с ее ареальным пониманием в рамках славистики. Внутренние сдвиги филологической славистики и их результаты, кажется, на первый взгляд устремлены по двум основным направлениям. Кроме консервативного видения славистики‚ которое вы-ступает в редуцированном виде как славянская филолология‚ существуют и более прогрессивные тенденции‚ связанные с необходимой модерни-зацией славистики‚ использующие ее ареальную трансценденцию в сто-рону социальных наук. Радикальные слависты‚ опирающиеся‚ главным образом‚ на историографию‚ пытаются подчинить филологическую слави-стику именно историко-социальным дисциплинам; наш взгляд совсем дру-гой: филологическая славистика должна стать исходным пунктом буду-щей интеграции. Эта концепция исходит из убеждения‚ что язык и тексты имеют ключевое значение для ареальных исследований как таковых. Хо-тя до сих пор существуют кафедры и институты‚ отдающие предпочтение традиционной структуре и ориентации славистики‚ что‚ между прочим‚ естественно и понятно‚ более прогрессивные‚ внутренне изменяющиеся институты стремятся претотвратить угрожающую ликвидацию слависти-ки путем ее интеграции как доминантного элемента в более комплексных структурах. Судьба славистики в некоторых университетах Запада (Герма-ния)‚ а также миноритетных славянских филологий в Великобритании и скандинавских странах свидетельствует о необходимости таких шагов. Необходимость реформировать традиционную филологическую славистику сигнализирована посредством образования славянско-несла-вянских или же славянско-евроамериканских комплексов‚ естественно‚ именно в связи с исследованием славяно-германо-венгро-румынского аре-ала Центральной Европы или славяно-неславянского ареала Восточной Европы. Создание специальных отделений российских и венгро-славян-ских исследований‚ к чему стремится брненский Институт славистики и специальные славистические организации‚ является‚ может быть‚ перспек-тивным шагом в сторону необходимых трансценденций славистики. Концепция эмигрантологии‚ выдвинутая Луцяном Суханком на XII конгрессе славистов в Кракове в 1998 г.‚ стала одним из исходных пунк-тов‚ ведущих к более широкой концепции россиеведения в рамках Фа-культета Международных и Политических Исследований. Краковская концепция россиеведения исходит из традиции польского философско-политологического взгляда на Россию‚ опираясь и на эмигрантологию Л. Суханка. Названия некоторых публикаций кафедры свидетельствуют об актуальности этой специальности.[51] Краковская концепция россиеве-дения вдохновляет современную славистику по нескольким причинам: для проектов‚ изучающих‚ например‚ жанровые типологии‚ она имеет огром-ное значение как дисциплина‚ рассматривающая пространственно-времен-ные трансформации культуры; кроме того‚ сама концпеция имеет и ди-дактико-прагматические функции. Брненская концепция ареальных ис-следований отличается от краковского россиеведения не толькой широ-той охвата‚ но и некоторыми другими предпочитаемыми подходами. Ме-тодологическим базисом исследования (цель которого – обогащать фило-логические науки и обучение языков и литератур)‚ является проект интег-рированной жанровой типологии‚ исходящий из брненской концепции компаративистики и генологии (жанрологии)‚ легших в основу и ареаль-ных исследований. Их началом являются не столько американские разра-ботки в период холодной войны‚ сколько та широкая ареальная филоло-гия‚ которая реализовалась в концепции Й. Добровского и в чешско-сло-вацкой слависзической школе XIX века (Ян Коллар‚ П. Й. Шафарик‚ В. Ган-ка‚ К. Я. Эрбен‚ Ф. Л. Челаковский и др.). Первоначальное преобладание ареальной филологии было постепенно заменено замкнутой концепцией чистой филологии‚ а позже обособлением лингвистики и литературове-дения. К этому времени образовалась диахронная концепция языка и ли-тературы‚ находящаяся под воздействием зачастую механически приме-няемого эволюционизма. Современная брненская концепция ареальных исследований исходит из постепенного обновления внутренне диффе-ренцированного единства филологии‚ т. е. лингвистики и литературо-ведения‚ с определенным сдвигом в сторону других гуманитарных и‚ глав-ным образом‚ социальных наук. Кроме того‚ возобновляется значение пространственности филологии‚ что раньше регулярно учитывалось как у Й. Добровского в его основополагающем славистическом произведении Institutiones linguae slavicae dialecti veteris‚ так и в стержневом томе П. Й. Шафарика Die Geschichte der slavischen Sprache und Literatur nach allen Mundarten. Упомянутое нами возобновление пространственности‚ зонально-сти‚ ареального размера филологии связано‚ однако‚ не больше с синкре-тизмом‚ основанном на близости или даже слиянии языка и его текстовых „продуктов“ (теория литературы Й. Юнгманна называется Slovesnost‚ что связано с литературой или металитературой‚ т. е. теорией‚ и‚ одновремен-но‚ с устным народным трворчеством – фольклором)‚ а с синтезом уже де-тально исследованных явлений. Необходимо учитывать возникновение и развитие новых специальных как лингвистических‚ так и литературо-ведческих дисциплин (в том числе‚ этнолингвистики‚ психолингвистики‚ социолингвистики‚ генеративной лингвистики‚ когнинитивной лингви-стики‚ компаративистики‚ генологии/жанрологии‚ рецепционного литера-туроведения‚ эмпирического литературоведения‚ нарратологии‚ сюжето-логии и т. д.). Все вышеперечисленное способствует скорее дезинтеграции филологии‚ чем ее интеграции‚ и все это необходимо преодолевать путем перманентного интегрирования. Новые современные веяния‚ связанные с синтезом филологиче-ских и социальных наук‚ свидетельствуют о возникновении новой социо-логии литературы. Это проявляется‚ с одной стороны‚ в книгах‚ методо-логически исходящих из социокультурологии[52]‚ а с другой‚ попытками оживить социологию литературы. Социология по этой концепции стано-вится не только иллюстрацией общей истории‚ а‚ напротив‚ активным элементом историко-общественного процесса.[53] Кроме того‚ переиздания пособий по социологии литературы показывают‚ что некоторые идеи и кон-цепции были несправедливо забыты или очутились на заднем плане литературоведения.[54] ИЗМЕНЕНИЕ ТЕМЫ И МЕТОДА: СЕРГИЙ ВИЛИНСКИЙ Центральная Европа в начале прошлого столетия, еще в 20-е и 30-е гг., была в определенном смысле перекрестком идейных течений, включая и сферу литературоведения. При этом здесь сталкивались, соперничали между собой и влияли друг на друга как традиционный позитивизм, так и направления, исходящие из филологического метода, немецкая наука о духе (Geisteswissenschaft) и психологические течения и технологические подходы: формизм, формализм, а позднее – структурализм. Выясняется, что противоречия между технологическими и психологическими метода-ми[55], в том числе интуитивизмом, а также между русской формальной школой, феноменологией и структурализмом не были столь острыми, как некогда утверждалось; что в творчестве отдельных авторов эти подходы переплетались и формировали комплементарное целое. Это доказывает, например, и внутреннее развитие русской формальной школы и Праж-ского лингвистического кружка. Относительно автономный ярус в литера-туроведческом исследовании в межвоенной Чехословакии составляли клас-сические филологические подходы, когда-то связанные с религиозной основой. В ареале Центральной Европы пересекались формистские и фор-малистские методы, структурализм, феноменология и психологизм. В эту относительно сложную ситуацию, когда в межвоенной Чехо-словакии значительную роль играли и направления с религиозной ори-ентацией (католицизм), вступает в первой половине 20-х гг. Сергий Ви-линский (1876-1950). В его личности складывается система восточно-запад-ного и северо-южного движения мысли, т.е. то, что множество явлений, которые ныне воспринимаются как связанность русско-французско-аме-риканская, зародилось в центрально-европейском культурном пространстве. Сергий Вилинский, экстраординарный и позже ординарный профессор и проректор Новороссийского университетав Одессе, русский медиевист, в течение недолгого времени (в 1913 г.) был преподавателем Михаила Бахтина, который сначала поступил в одесский Новороссийский универ-ситет и лишь потом перевелся в Санкт-Петербург. Михаил Бахтин со сво-ей концепцией художественного произведения как эстетического объекта и, конечно, с разработкой понятий «карнавализация», «хронотоп», «диа-лог» и «полифонический роман» был близок феноменологии (можно также отметить его связь с неоидеализмом – Сёрен Кьеркегор, Фридрих Ницше). Война и революция в России привели к тому, что деятельность Сергия Вилинского в качестве медиевиста была прервана: через Болга-рию он отправляется в Брно по приглашению чешских богемистов, где ста-новится так называемым профессором по договору. Материалы, касаю-щиеся деятельности Сергия Вилинского в университете им. Масарика в Брно, находятся в архивах этого университета. Из автобиографии С. Вилинского, написанной им по-чешски и да-тированной 24-м марта 1935 г. (в связи с заявлением о сдаче строгих до-кторских экзаменов, ибо его титул доктора русской словесности, при-своенный ему в Одессе в 1914 г., по законам того времени не мог быть использован у нас), мы узнаем, что он родился в Кишиневе (Бессарабии, Молдавии, тогда части Российской империи, на момент написания авто-биографии – части Румынского королевства) 3-го сентября 1876 г. Он учил-ся в 1-й классической гимназии в Кишиневе, которую закончил в 1895 г. (с золотой медалью, т.е. с отличием). С августа 1895 по 19-е января 1896 г. он был студентом санкт-петербургского историко-филологического фа-культета, откуда затем ушел по собственному желанию. Осенью 1896 г. он поступил на славяно-русское отделение историко-филологического фа-культета Новороссийского университета в Одессе (во время обучения – в 1897 и 1899 году – он получил особую премию за две свои работы). По-сле сдачи выпускных экзаменов в 1900 г. по рекомендации проф. В. Ист-рина и проф. П. Лаврова он был избран профессорским стипендиатом, т.е. кандидатом университетской профессуры по русскому языку и ли-тературе. К получению ученой степени доктора наук Вилинский готовил-ся в 1902-1903 гг. в московских и петербургских архивах и на семинарах проф. М. Соколова в Москве и И. Шляпкина в Санкт-Петербурге. После усвоения доцентского звания в 1904 г., 8-го мая того же года, он вошел в преподавательский состав Одесского университета в качестве приват-доцента. С этого момента, по его словам, он по нескольку раз в год, вплоть до 1917 г., работал в архивах в России и за рубежом (Санкт-Петербург, Москва, Киев, Казань, Сергиев Посад, Афон, София) и занимался изуче-нием древнерусских рукописей. В марте 1907 г. Вилинский защитил свою диссертацию Послание старца Артемия (XVI века) и получил титул ма-гистра русской словесности (литературы). В 1909 г. он был избран экстра-ординарным профессором русской литературы одновременно в двух уни-верситетах: в Одессе и в Казани – и его выбор был сделан, наконец, в поль-зу Одессы. В сентябре 1912 г. он стал проректором Одесского универси-тета; эту должность он занимал вплоть до марта 1917 г. В феврале 1914 г. Вилинский защитил докторскую диссертацию Житие св. Василия Новаго по русской литературе и стал доктором русской словесности (литературы), а в марте 1914 г. был именован профессором русской литературы в Одес-ском университете. Эту функцию Вилинский выполнял до 7-го февраля 1920 г., когда он эмигрировал. Параллельно он работал в нескольких сред-них и высших средних школах (так называемые Одесские высшие жен-ские курсы, Сергиевская артиллерийская школа, мужская и женская гим-назии). С 1910 по 1920 гг. он был председателем Историко-филологиче-ского общества при Одесском университете, а также членом ряда других научных сообществ и собраний единомышленников (Русское географиче-ское общество, Одесское общество истории и древностей, Одесский кру-жок по изучению искусства и др.). После отъезда из Одессы (по словам Вилинского, когда он поки-дал Россию в 1920 г., в порту у него украли все личные вещи, в том числе и книги, так что и свои собственные публикации ему пришлось впослед-ствии покупать), в апреле 1920 г., он получил место учителя русского язы-ка в гимназии в Плевне, а в 1921 г. был переведен в качестве учителя ла-тинского языка в 1-ю женскую гимназию в Софии (одновременно с этим он работал и в софийской русской гимназии). После 1922, когда в Болга-рии, как пишет Вилинский, началось преследование русских эмигрантов, его перевели в гимназию в Пловдиве, однако от этой должности он от-казался и стал безработным. В ноябре 1922 г. он получил место счетовода в Болгарском банке. Тем временем – летом 1921 г. – проф. Вацлав Вон-драк пригласил его читать лекции по русской литературе в недавно осно-ванном (1919) университете им. Масарика. Уже в ноябре 1921 г. в этом университете Вилинского избрали профессором по договору, а в апреле 1923 г. он был им назначен. Кроме профессорских обязанностей в уни-верситете им. Масарика в Брно, он преподавал русскую литературу в рус-ском педагогическом университете в Праге вплоть до 1927 г., когда этот университет был расформирован. К заявлению о сдаче докторских экзаменов (также от 24-го марта 1935) в качестве диссертации Вилинский прилагает свою книгу о Петко Тодорове (1933, см. ниже); основным предметом экзаменов он выбирает славянскую филологию, а второстепенным – историю современных ли-тератур. В отзыве на заявление, который подписал проф. Франк Воллман, среди прочего говорится, что «профессор Сергий Вилинский представил диссертацию Petko Todorov (Život a dílo), Spisy filosofické fakulty Masa-rykovy university v Brně, 1933. Поскольку он выполнил все условия, необ-ходимые для допуска к экзаменам на степень доктора, его диссертация была передана референтам – проф. А. Новаку и проф. Франку Воллману. Они оценили ее как отличную, т.к. она исключительным образом соот-ветствует требованиям, предъявляемым к докторской диссертации». Ука-зав основные сведения из резюме, Ф. Воллман подает прошение о том, что-бы для Вилинского, «с учетом всей его деятельности, была проведена но-стрификация (согласно постановлению Министерства образования и на-родного просвещения от 6. 1850, № 4513/153) и, по предложению комис-сии, отменены оба строгих экзамена, а также чтобы степень доктора была присуждена ему на основании представленной и одобренной диссерта-ции». Арне Новак присоединяется к этим словам, добавляя, что, «когда профессорский состав включил работы проф. Вилинского в труды своего факультета, этим он признал их научную ценность, превышающую ту меру, которая предполагается у диссертационных работ». Научной сферой деятельности Сергия Вилинского в России была древнерусская литература. Его работы, в особенности Сказания о созда-нии храма св. Софии цареградской (Санкт-Петербург 1903), являются при-мером филологического метода: сопоставление рукописных редакций, их публикация, определение авторства и происхождения. Например, в упо-мянутой книге речь идет о продолжении исследования, которое Ви-линский начал в 1900 г. и опубликовал в работе Византийско-славянские сказания о создании храма св. Софии цареградской (Одесса 1900), а также о реакции на две статьи Ф. Преджера, опубликованные в „Byz. Zeitschrift“ (Х, 1901) и в Лейпциге (1901). Эмиграция в Болгарию, где Вилинскому пришлось трудиться не только на университетском поприще, заставила его прервать свою работу медиевиста. За границей – в Болгарии и в Чехо-словакии – он вынужден был писать скорее о современных литературах и включиться в жизнь эмигрантской общины. Тем не менее, даже в меж-военной Чехословакии интерес Вилинского к медиевистике не угасает пол-ностью. В некотором смысле ему навстречу пошел журнал Apoštolát sv. Cyrila a Metoděje, выпускающийся в Оломоуце, который напечатал несколь-ко его научно-популярных статей. В Брно Вилинский возвращался к ме-диевистике еще в нескольких маргиналиях. Кроме того, в своих исследо-ваниях, посвященных новейшей литературе, он пытался найти древнерус-ские архетипы. Например, в написанной по-чешски работе Národní prvky v tvorbě I. S. Turgeněva он показывает, что в своем творчестве Тургенев от-ражал магию. В рассказе Живые мощи (Živé ostatky) Лукерию снятся сны, которые Вилинский интерпретирует сквозь призму фольклора и древне-русской литературы (легенды Пролога) и ссылается на свою статью Opera superrogatoria и на одесскую публикацию о Василии Новом. В чешском исследовании из сборника брненского романиста П. М. Гашковца K otázce francouzsko-bulharských literárních styků Вилинский присоединился к ком-паративистским усилиям чешского литературоведения того времени, а в особенности брненских компаративистов с ведущей личностью Франка Воллмана, автора книги Slovesnost Slovanů и важного труда, который вы-шел в 1936 г. – K methodologii srovnávací slovesnosti slovanské. В статье о французско-болгарских связях Сергий Вилинский полемизирует с неко-торыми взглядами из книги Николая Дончева Influences étrangères dans la littérature bulgare (София 1934). Автора он упрекает в том, что он слиш-ком сосредоточен на сравнении отдельных писателей и подчиняется ме-ханистической «влияниелогии». Прежде всего Вилинский рассматривает влияние Альфреда де Виньи на Петко Тодорова, последним из которых он систематически занимался. Не отрицая очевидного воздействия француз-ского автора, чьи произведения Тодоров читал, учась в средней школе во Франции, Вилинский отказывается от механистического переноса влия-ния и демонстрирует, как Петко Тодоров по-новому разрабатывал фран-цузскую основу и использовал ее в иных ситуациях. Пребывание в другой стране, которая в рамках изучения русской литературы делала акцент скорее на ее новейшей стадии развития, заста-вило Сергия Вилинского изменить не только тему своей научной работы, но и ее методологию. Отсюда две его книги: о болгарском и о русском пи-сателях классического реалистического периода (см. далее). Надо всем этим возвышается эстетика и религиозная надстройка, заданная в какой-то степени уже самим характером предмета изучения. В этом Вилинский бли-зок автору первой чешской истории русской литературы – А. Г. Стину (на-стоящее имя – Алоис Августин Врзал, 1864-1930), переводчику Н. С. Лес-кова и других русских авторов на чешский язык. Кроме интересных с точки зрения материала, написанных по-рус-ски воспоминаний о трех годах, проведенных в Болгарии, Сергий Ви-линский издал в Брно две книги на чешском. Первая из них тематически возвращается к его болгарскому источнику вдохновения, вторая повеству-ет о классике русской литературы. Книга о Петко Тодорове (1879-1916) была написана, в том числе, благодаря возможности побывать в 1930 и в 1931 гг. на стажировке в Бол-гарии, содействие чему оказали министерство образования и просвеще-ния и Славянский институт в Праге. Речь идет о дескриптивном, литера-турно-историческом труде, в котором Вилинский снова обращается к фи-лологическому методу, в особенности в главе Zvláštnosti tvorby P. Todo-rova (язык, словарь, так называемая художественная сторона языка, сред-ства выразительности, символика, национальный характер и др.). Иссле-дованию о П. Тодорове, которое Вилинский завещал профессору универ-ситета им. Масарика в Брно Вацлаву Вондраку (1859-1925) и в котором с благодарностью вспоминает и тогдашнего декана Станислава Соучека (1870-1935), предшествует книга о Салтыкова-Щедрине (1826-1889), кото-рая еще более показательна с точки зрения избранного метода. Книга, к сожалению, является неудачным чешским переводом с русского языка. Вилинский здесь применяет как научную биографию (Rysy osob-nosti M. J. Saltykova), так и литературную социологию (M. Saltykov a ruská skutečnost jeho doby), что приводит к мотивистическому изучению обще-человеческих элементов и к поэтике Салтыкова, включая место, зани-маемое этим автором в русской литературе (внутренняя компаративисти-ка). Из этого, однако, не следует делать вывод, что метод Вилинского эк-лектичен: скорее, перед нами предстает естественным образом согласован-ный комплекс приемов, с которыми Вилинский сталкивался в России сво-его времени и которыми обычно пользовался; позитивистские пассажи об общественной обстановке и остальных тэновских факторах (race, moment, milieu) здесь уравновешены морфологическим исследованием, известным нам по раннему Александру Веселовскому и по его немецким предшествен-никам (Stoffgeschichte). Хотя в межвоенной Чехословакии С. Вилинский и вынужден был перейти к новой теме и новому методу, его медиевистическая подготовка все-таки проявляется и здесь: от филологического метода он постепенно переходит к поэтологии, изучает поэтику языка Салтыкова-Щедрина, его отношение к фольклору и древнерусской литературе. В этом он понемно-гу становится предшественником литературоведческой мифологии, теории архетипов и мифопоэтики, интертекстуальности (понимаемой, правда, скорее в позитивистском ключе) и поэтологической связи, пусть и только в зачаточном, ограниченном позитивизмом контексте. В отличие от социологических критиков, или русских радикальных позитивистов – от так называемых революционных демократов - до на-родников и психологов литературы, следующих традициям А. А. Потебни, – Вилинский идет скорее по линии А. Веселовского: т.е. по линии интегра-ции компаративистики, исторической поэтики и социального фона, назы-ваемого подобным образом ориентированными английскими исследова-телями «social background». То, что Вилинский выбрал автора столь не-простого, сложного для понимания и трудно вводимого именно в чеш-скую и центрально-европейскую среду, свидетельствует о его намерении познакомить эту среду с тем, чего ей недоставало, что было для нее экзо-тическим и что не находило здесь ни одной явной опоры в национальной традиции. Так Вилинский примкнул к тем литературоведам, которые в чешской среде разрабатывали скорее теорию фазовых переходов, неже-ли сближение русского и европейского. Впрочем, брненская литературоведческая русистика исходила из этого и позднее: а именно в том, что Вилинский указывал на русскую спе-цифичность, а не только на то, что связывало русскую традицию с чеш-ской и что в России было европейским, – и этим она несколько отлича-лась от своей пражской сестры – русистики, ориентированной на полити-ческие и общественные аспекты русской литературы и на то, что объеди-няло русскую литературу с европейскими, что вдохновляло ее или чем вдох-новляла она: на модернизм и авангард. Это порождало у брненских руси-стов интерес к подходам и явлениям, которые когда-то не относились к мейнстриму: к литературным направлениям и жанрам, специфическому пониманию русского модернизма, авангарда, романа у Лескова и т.д. Именно в Брно появились две единственные чешские книги, посвящен-ные Салтыкову-Щедрину: первая вышла из-под пера Сергия Вилинского, вторая принадлежит преждевременно трагически скончавшейся Власте Влашиновой (1925-1977) – Satira okřídlená fantazií. Литература Mandát J.: Потeрянныe письма русских писатeлeхй. SPFFBU, D 17-18, 1971, 247-248. Pospíšil I. – Zelenka, M.: René Wellek a meziválečné Československo. Ke koře-nům strukturální estetiky. Brno 1996. Pospíšil I.: Alois Augustin Vrzal: A Catholic Vision of Slavonic Literatures. „Slovak Review“ 1992, 2, 166-171. Pospíšil I.: Alois Augustin Vrzal: Koncepce a dokumenty. Sborník prací filozo-fické fakulty brněnské univerzity, D 40, 1993, 53-62. Pospíšil I.: Dva moravští slavisté: Alois Augustin Vrzal a Sergij Grigorovič Vi-linskij. „Slavia Occidentalis“, t. 57, Poznań 2000, s. 219-233. Pospíšil I.: O strukturalismu, Československu a Americe. Rozhovor s T. G. Win-nerem. TVAR 1996, 4, s. 9. Pospíšil I.: Sergij Vilinskij an der Masaryk-Universität in Brünn: Fakten und Zusammenhänge. „Wiener Slavistisches Jahrbuch“, Bd. 42, 1996, s. 223-230. Pospíšil I.: Srdce literatury. Alois Augustin Vrzal, 1864-1930. Brno 1993. Sus O.: Geneze sémantiky hudby a básnictví v moderní české estetice. K vydá-ní připravili Ladislav Soldán a Dušan Jeřábek, pův. studie Rudolf Pečman. Ma-sarykova univerzita, Brno 1992. Vilinskij S.: Mélanges P. M. Haškovec. Brno 1936, s. 360-366. Vilinskij S.: Národní prvky v tvorbě I. S. Turgeněva. Sborník družiny literární a umělecké k padesátým narozeninám p. Emanuela Masáka, v Olomouci MCM-XXXIII, s. 119-127. Vilinskij S.: O literární činnosti M. J: Saltykova-Ščedrina. Masarykova uni-versita, Brno 1928. Vilinskij S.: Petko Jur. Todorov. Život a dílo. Masarykova universita, Brno 1933. Vilinskij S.: Письма русских писателей чешскому переводчику. Из архива Авг. Врзала. Центральная Европа, Praha 1930, 11, 650-657. Vilinskij S.: Послание старца Артемия XVI века. Одесса 1906. Vilinskij S.: Сказание черноризца Храбра o письменех славянских. Одесса 1901. Vilinskij S.: В Болкарии в 1920-1923 гг. (Из эмигрантских переживаний). Jubilejní sborník Svazu ruských studentů v Brně, 1932. Vilinskij S.: Византийско-славянские сказания о создании храма св. Со-фии цареградской. Одесса 1900. Vilinskij S.: Житие св. Василия Новаго в русской литературе. Одесса 1913. Vilinskij V. : Dílo P. Augustina Vrzala. „Archa“, roč. XVII, Olomouc 1929, sv. 3, 229-238. Vlašínová V.: Satira okřídlená fantazií. Lidové nakladatelství, Praha 1975. Vrzal A.: Alexandr Sergejevič Puškin. Jeho život a literární činnost. „Hlídka“ 1899. Vrzal A.: Historie literatury ruské XIX. století dle Al. M. Skabičevského a ji-ných literárních historikův i kritikův upravil A. G. Stín. Šašek a Frgal, Velké Meziříčí 1891-1897, 952 pp. Vrzal A.: Nábožensko-mravní otázky v krásném písemnictví ruském. „Hlídka“ 1912. Vrzal A.: Přehledné dějiny nové literatury ruské. V Brně 1926. Wellek R.: The Literary Theory and Aesthetics of the Prague School. Michigan Slavic Contributions. General editor Ladislav Matejka. Ann Arbor 1969. В статье были использованы результаты уже опубликованных наших работ о Сергии Вилинском, в частности, Sergij Vilinskij an der Masaryk-Universität in Brünn: Fakten und Zusammenhänge. „Wiener Slavistisches Jahr-buch“, Bd. 42, 1996, s. 223-230 и Dva moravští slavisté: Alois Augustin Vrzal a Sergij Grigorovič Vilinskij. „Slavia Occidentalis“, t. 57, Poznań 2000, s. 219-233. ИСТОРИЯ БРНЕНСКОЙ СЛАВИСТИКИ В ПЕРЕПИСКЕ И ЛИЧНЫХ ДОКУМЕНТАХ(ИЗБРАННЫЕ ЭПИЗОДЫ) В восприятии разных народов, живущих и не живущих в пределах Земель Богемской короны как части Австро-Венгерской империи, проявлялись различия: в Моравии, например, это было, в целом, лучшее сосуществование с немцами; но с середины XIX-го века усиливалось и славофильское течение, в особенности русофильское, которое в начале XX-го века приобрело формы так называемых русских кружков; однако больше, нежели политики, деятельность этих объединений касалась культуры и разных видов искусства, в особенности музыки и литературы. Не случайно, впрочем, именно в Брно в работе Русского кружка так активно принимал участие Леош Яначек, в чьей музыке ярко проявился русский элемент. Моравия и Силезия как восточная часть исторических земель были, вообще говоря, ближе к славянским культурам – как к полякам, так и к восточным славянам. Отношение к славянам и культурному превалированию, тем не менее, однозначно определял чешский, а конкретно – пражский центр: это также касалось издательской политики, выбора текстов и т.п. Моравские слависты, т.е. те, что становились посредниками в связях со славянскими культурами – если только они не работали в пражском цен-тре (Вилем Мрштик), – оказывались во всех смыслах, в том числе в издательском, на периферии истории. Корреспонденция одного из объектов данной работы, Алоиса Августина Врзала, подтверждает буквально нищенское положение по отношению ко всемогущим пражским издателям и культурным корифеям: пренебрежительное отношение к его деятельности, кстати, проявляется в чешском литературоведении вплоть до сегодняшнего дня. Тем не менее, с точки зрения культуры Моравия соблюдала значительную автономию и ограничение в публикациях. Последние исходили, прежде всего, из католической ориентации Моравии, из моравского консерватизма и преобладающих этических позиций. Эти черты, однако, нельзя неограниченно обобщать – и все же это были условия, ко-торые формировали моравскую непрофессиональную и научную славистику[56] (Pospíšil, 2011, 2010). В этом смысле специфической была и моравская рецепция славян-ских литератур, которая позднее, с того момента, как столицей страны стал город Брно, была характерна и для брненской славистики: неуниверситет-ской, а с 1919 г. – и университетской. Источником изучения этого развития является корреспонденция и прочие личные документы, сосредоточен-ные в Моравском областном архиве, в Моравской областной библиотеке и в Архиве Университета им. Масарика. Не считая личности брненского наборщика, переводчика и автора динамичных языковых учебников Франтишека Вымазала (1841-1917), ко-торый был также составителем антологии Slovanská poezije (Brno 1874, Vymazal, 1874) и о котором мы собщали как в ряде материалов, так и в рам-ках Болдинских чтений (Pospíšil, 2005, 2006, 2007), именно в Моравском областном архиве находится наследие (включая корреспонденцию) мона-ха-бенедиктинца из Райграда, а позднее – католического священника, моравского слависта-дилетанта, историка литературы и переводчика, ав-тора первой чешской компилятивной истории русской литературы, – Ало-иса Августина Врзала (1864-1930), которому посвящено несколько написан-ных нами в прошлом работ (Pospíšil, 1992, 1993, 2000, 2001) [57]. Это личные документы, свидетельства, а также книги, записки, отзывы и т.п. По рекомендации своего преподавателя в средней школе, Франтишека Билого, он вступил в райградский монастырь, бывший тогда важным центром католических культурных событий; 8-го сентября 1884 г. он принял здесь имя Августин. После годового новициата Врзал изучал в Брно теологию, последующие три года – частным образом. В аббаты он был посвящен в 1889 г. Впоследствии Врзал служил лектором по истории церкви и права в Райграде, в 1893 г. стал кооператором в Домашове, а за-тем – приходским священником в Сыровицах; до 1929 г. он служил в Островачицах. После того, как разгорелась Первая мировая война, А. А. Врзал оказался под надзором австрийских органов на основании доноса, т. к. ему приходили русские книги и журналы. По свидетельству патера Вацлава Покорного, посещения жандармами сыровицкого прихода и надзор гейтманства в Густопече довели боязливого Врзала до того, что он совершенно перестал заниматься переводами с русского языка и начал изучать южнославянскую письменность; В. Покорный также полагает, что тогда же были уничтожены или тщательно спрятаны документы большой исторической ценности, например, переписка с Максимом Горьким. Из документов сохранились лишь фрагменты, которые по большей части были опубликованы. В Областном архиве в Брно хранится также дневник Врза-ла, в котором можно обнаружить не только его биографию, но также его продвижение по службе и приходы, где он трудился. Но есть здесь и то, что вызывает наш наибольший интерес, а именно – начало работы Врза-ла в области славистики. А. Врзал передал 36 писем 22 русских писателей XIX-го и нач. XX-го века Славянскому семинару философского факультета Универси-тета им. Масарика в Брно. Сергий Вилинский затем опубликовал письмо А. П. Чехова и 3 письма В. Г. Короленко, которым он придавал высокое ли-тературно-историческое значение. Менее знаменательная часть корреспон-денции, остающаяся в Областном архиве в Брно, долго не публиковалась. Среди адресатов Врзала, к которым он обращался с просьбой о краткой автобиографии для своей истории русской литературы, кроме уже упомя-нутых выше, были также А. И. Эртель, Г. А. Мачтет, С. И. Гусев-Оренбург-ский, А. А. Измайлов, И. А. Салов, А. М. Скабичевский, Б. Зайцев, Р. И. Се-ментковский, М. Вс. Крестовская, И. Н. Потапенко и К. В. Назарьева. Кро-ме этого, среди писем и почтовых карточек можно обнаружить тексты из-вестных чешских деятелей культуры. К ним относятся, например, изда-тель и составитель Я. Отто, Войтех Мартинек, Ярослав Квапил и К. До-стал-Лутинов. Львиная доля в издании существенной части русской кор-респонденции Врзала принадлежит брненскому русисту, доц. Ярославу Мандату, который работал с наследием Врзала в 60-х и 70-х гг. Резуль-таты он публиковал как в «Сборнике трудов философского факультета брненского университета», так и в журнале «Čs. Rusistika»: это было пис-ьмо Д. Н. Мамина-Сибиряка, автобиография А. И. Эртеля, письма С. Гусе-ва-Оренбургского, чьи произведения Врзал переводил, письма Б. Зайцева. Я. Мандат, кроме того, опубликовал две обобщающие статьи о корреспон-денции Врзала[58]. Автор данной работы опубликовал письмо Ростислава Ивановича Сементковского (1846-1919)[59]. Врзал, пишущий и делающий переводы под псевдонимом А. Г. Стин, что было акронимом его имени в монастыре – Августин, в переводе сосредотачивался скорее на менее известных в то время, а потому и более плодотворных в поэтологическом смысле, писателях: например, на Н. С. Лескове. Важным источником для изучения внутренней жизни Врзала яв-ляется его библиотека; здесь можно сослаться на нашу книгу о Врзале (Pos-píšil, 1993). Его концепция русской и других славянских литератур проис-текала из религиозного, христианского и католического понимания, но была достаточно толерантной – непримиримой, пожалуй, лишь в этиче-ской плоскости. Литературно-критическое и литературно-историческое творчество Врзала было принято в чешских землях не слишком положи-тельно. Причиной тому был изначально компилятивный характер его ра-бот, его религиозное, основанное на «вчувствовании» и этическое виде-ние литературы наперекор приходящим имманентным методам – прежде всего, формализму и структурализму (Vrzal, 1891-1897, 1899, 1912, 1926). С начала XX-го века Центральная Европа была точкой пересече-ния идейных течений, в том числе литературоведческих. Такое положе-ние вещей сохранялось и после возникновения Чехословацкой респуб-лики; и даже еще больше углубили его Октябрьская революция и после-дующая эмиграция интеллигенции, а также так называемая «Русская ак-ция» Масарика. На территории межвоенной Чехословакии переплетались влияния русской формальной школы и ее представителя Романа Якоб-сона (1896-1982), привнесшего русское кружковство на почву основанного им и Вилемом Матезиусом Пражского лингвистического кружка, а также позитивизма, наук о духе и психологических методов интуитивистского и неоидеалистического толка, из которых, кроме всего прочего, вырос Рене Веллек (1903-1995), который затем вместе с Якобсоном перенес эту мето-дологическую базу в США (Pospíšil – Zelenka, 1996). В такую сложную, но продуктивную атмосферу входит в первой половине 20-х гг. Сергий Гри-горьевич Вилинский (1876-1950), в чьей личности складывается система восточно-западного и северо-южного движения мысли, экстраординар-ный и штатный профессор и проректор Одесского университета, русский медиевист[60]. Его личное дело, связанное с работой в Университете им. Масарика, находится в университетском архиве. Из автобиографии С. Ви-линского, написанной им по-чешски и датированной 24-м марта 1935 г. (в связи с подачей заявления о сдаче серьезных докторских экзаменов, ибо его титул доктора русской словесности, присвоенный ему в Одессе в 1914 г., по законам того времени не мог быть использован у нас), можно узнать, что он родился в Кишиневе, где в 1895 г. закончил 1-ю классиче-скую гимназию; затем в течение недолгого времени он был студентом петербуржского историко-филологического института; с осени 1896 г. учился в славяно-русском отделении историко-филологического факуль-тета Новороссийского университета в Одессе. Там началась его стреми-тельно набирающая обороты научная карьера, вершина которой при-шлась на 1912-1914 гг., когда он стал проректором и ординарным профес-сором русской литературы на основании защиты докторской диссертации Житие св. Василия Новаго в русской литературе. 7-го февраля 1920 г. Вилинский эмигрировал из России; в порту перед отплытием у него укра-ли все чемоданы, так что потом, в Европе, и свои собственные книги ему пришлось искать в букинистических магазинах. Так начался его нелегкий болгарский анабазис: он работал учителем в гимназии в Плевне, затем был переведен в качестве учителя латинского языка в Софию; работать в гимназии в Пловдиве он отказался и, пробыв некоторое время безра-ботным, стал банковским служащим. Летом 1921 г. проф. Вацлав Вондрак пригласил его читать лекции по русской литературе в недавно основан-ном Университете им. Масарика. В ноябре 1921 г. в этом университете Вилинского избрали профессором по договору, а в апреле 1923 г. он был им назначен. Кроме профессорских обязанностей в Университете им. Ма-сарика в Брно, он преподавал русскую литературу в русском педагоги-ческом университете в Праге вплоть до 1927 г., когда этот университет был расформирован. Методологический анализ его трудов брненского периода представлен в наших работах (Pospíšil, 1996, 2000, 2009). С Сергием Вилинским связаны и другие известные имена, кото-рые по-своему замыкают собою центральноевропейский методологиче-ский круг: в Одессе его учеником был выдающийся медиевист Н. К. Гуд-зий, а в зимнем семестре 1913 г. у него также учился Михаил Бахтин (1895-1975), который затем перешел в Санкт-Петербург (что рождает вопрос, на-сколько знаток античности и средневековья Вилинский повлиял на поздней-шую ориентацию Бахтина). Однако основатель брненской литературовед-ческой русистики, который достраивал специфическую форму брненской славистики Франка Воллмана (1888-1969), также связан с традициями рус-ского и чешского византиеведения. Из брненских русистов последова-телем Сергия Вилинского всегда называл себя его ученик доц. Ярослав Мандат (1924-1986), который слушал лекции Вилинского по русскому фольклору, древнерусской и новорусской литературе. Первым профессором сравнительной истории славянских литера-тур в Университете им. Масарика был компаративист и фольклорист, а также политик и дипломат Йиржи Горак (1884-1975) [61]. Уроженец Бене-шова и во времена Первой республики, и позднее коренным образом по-влиял на формирование гуманитарных наук, в особенности славистики и сравнительного изучения литературы и фольклора. Сама его блестящая академическая карьера демонстрирует широту его интересов: в 1919-1922 г. он был доцентом сравнительной истории славянских литератур на фило-софском факультете Карлова университета, затем – экстраординарным профессором в брненском Университете им. Масарика (1922-1926), а с 1927 г. – штатным профессором Карлова университета; и наряду со всем этим он стал основателем Государственного отделения народной песни, Чехосло-вацкого этнографического общества, Славянского института и славянских отделений в Праге и Брно, Матицы чешской и прочих институций. Его болшим вдохновителем был Т. Г. Масарик, показавший ему путь к позна-нию России, прежде всего, своим произведением Россия и Европа, напи-санным по-немецки (вообще, Йиржи Гораку принадлежит львиная доля работы над чешской версией этой гербовой для чешской русистики книги). Во время войны он был арестован за антинацистское сопротивление, по-сле Второй мировой войны стал послом Чехословакии в Москве (1945-1948). Есть что-то символическое в том, что Горака в должности (экстра-ординарного) профессора Университета им. Масарика после его провоз-глашения штатным профессором Карлова университета сменил назна-ченный на его место профессор Франк Волльман, который пришел туда из братиславского Университета им. Коменского: три чехословацких уни-верситета, до настоящего времени являющиеся ядром чешского и словац-кого высшего образования, встречаются таким образом в обеих этих лич-ностях – преемниках основополагающих традиций нашей славистики. Правда, Архив Университета им. Масарика предоставляет о Гораке лишь невыразительные служебные и личные документы[62] (Pospíšil, 2011). С Университетом им. Масарика, без сомненья, тесно связан профес-сиональный путь Романа Якобсона (1896-1982). Его письменные матери-алы официального и личного характера, относящиеся к этому периоду, находятся в Архиве Университета им. Масарика. В связи с ними не ли-шена интереса проблема так называемых vota separata, т. е. писем-про-тестов, написанных тремя профессорами Университета им. Масарика и связанных с доцентурой Романа Якобсона. Материалы касаются лично-сти Якобсона, качества его научной работы, его взаимоотношений с чеш-ской и немецкой средой, его политических взглядов, чехословацко-совет-ских отношений и, не в последнюю очередь, межличностной ситуации в тот момент в Университете им. Масарика. Информацию об этом можно найти в нескольких наших материалах, последний из которых был издан в России в 2010 г. [63] (Pospíšil, 2000, 2022, 2010) – более подробно изложе-но в главе настоящей книги под названием Россия и Центральная Евро-па с особым учетом чешско-русских литературных связей. Для полноты представления о лучших славистах, работающих в Брно, в Университете им. Масарика, следовало бы сказать и о ряде дру-гих, и прежде всего о ключевой фигуре Франка Волльмана (1886-1969), которому мы с коллегами посвятили свою авторскую и издательскую дея-тельность, включая основание Славистического общества им. Франка Вол-лмана (Pospíšil – Zelenka, 2003) и чье ключевое произведение Slovesnost Slovanů (1928) в ближайшее время снова выйдет на чешском языке, на основе немецкого издания. Но это уже отдельная обширная глава. Литература Horák J.: Z dějin literatur slovanských. Stati a rozpravy. Uspořádal Julius Dolanský a Jan Thon. Jos. R. Vilímek, Praha 1948. Mandát J.: Neznámý dopis D. N. Mamina-Sibirjaka. Sborník prací filosofické fakulty brněnské university (SPFFBU), D 11, 1964, 161. Mandát J.: Интересное собрание автографий русских писателей. Čs. ru-sistika 1964, 167-172. Mandát J.: Неизвестная автобиография A. И. Эртеля. SPFFBU, D 12, 1965, 215-221. Mandát J.: Письма С. Гусева-Оренбургского к чешскому переводчику. SPFFBU, D 13, 1966, 139-144. Mandát J.: Письма Б. К. Зайцева в Чехию. SPFFBU, D 15, 1968, 203-205. Mandát J.: Потерянные письма русских писателей. SPFFBU, D 17-18, 1971, 247-248. Mandát J.: Vzpomínka na S. G. Vilinského. Sborník prací filozofické fakulty Masarykovy univerzity, D 33, 1986, XXXV. Pospíšil I.: Augustin Alois Vrzal podruhé. „Lidová demokracie“ 10.12.1991, s. 5. Pospíšil I.: Rusista Augustin Alois Vrzal. „Lidová demokracie“ 1.11.1991, s. 5. Pospíšil I.: Alois Augustin Vrzal: Koncepce a dokumenty. SPFFBU, D 40, 1993, s. 53-62. Pospíšil I.: Razance a citlivost: K fenoménu Střední Evropy v meziválečném období (tři vybraná vota separata k brněnské habilitaci Romana Jakobsona). Slovensko-české vzťahy a svislosti. Bratislava 2000, s. 49-60. Pospíšil I.: Založena Společnost Franka Wollmana. „Univerzitní noviny“ 2001, č. 4, s. 16. Pospíšil I.:Rasanz und Feingefühl: Zum Phänomen Mitteleuropa in der Zwi-schenkriegszeit. In: Litteraria Humanitas XI. Crossroads of Cultures: Central Europe, Kreuzwege der Kulturen: Mitteleuropa, Křižovatky kultury: Střední Evropa, Perekrestki kul’tury: Srednjaja Jevropa. Masarykova univerzita, Filo-zofická fakulta, Ústav slavistiky, Brno 2002, editor: Ivo Pospíšil, ISBN 80-210-2812-2, ISSN 1213-1253, s. 265-278. Pospíšil I.: Sieben Bemerkungen zu Frank Wollmans Slovesnost Slovanů. In: Frank Wollman: Die Literatur der Slawen. Herausgg. von Reinhard Ibler und Ivo Pospíšil. Aus dem Tschechischen übertragen von Kristina Kallert. Vergleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Literaturen. Herausgegeben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frankfurt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2003., s. 355-362 (aus dem Tschechischen übersetzt von Reinhard Ibler). Pospíšil I.: Kulturní zápisník. Dobrá zpráva z Marburgu i Bonnu pro naše „rodinné stříbro“ (prezentace knihy F. Wollmana Slovesnost Slovanů, Praha 1928 - Die Literatur der Slawen, Peter Lang 2003). „Univerzitní noviny“ 2004, č. 1, s. 55-56. Pospíšil I.: Пушкин глазами трех чехов: три концепции. In: Болдинские чтения. Комитет по культуре Нижегородской области, Государственный литературно-мемориальный и природный музей-заповедник А. С. Пуш-кина „Болдино“, Нижегородский Гос. Университет им Н. И.Лобачевского. Нижний Новгород 2005, s. 227-235. Pospíšil I.: О некоторых романных фрагментах Александра Пушкина. In: Болдинские чтения. Комитет по культуре Нижегородской области, Госу-дарственный литературно-мемориальный и природный музей-заповед-ник А. С. Пушкина „Болдино“, Нижегородский Гос. Университет им Н. И. Лобачевского. Нижний Новгород 2006, s. 183-197. Pospíšil I.: А. С. Пушкин в антологии Франтишека Вымазала „Славян-ская поэзия“. In: Болдинские чтения. Комитет по культуре Нижегород-ской области, Государственный литературно-мемориальный и природ-ный музей-заповедник А. С. Пушкина „Болдино“, Нижегородский Гос. Университет им Н. И.Лобачевского. Нижний Новгород 2007, s. 264-269. Pospíšil I.: Brněnský příběh Sergije Vilinského. In: Ľubica Harbuľová (ed.): Migrácia obyvateľov východnej Európy na územie Slovenska a Čiech (prvá polovica 20. storočia). Filozofická fakulta Prešovskej univerzity, Prešov 2009, s. 186-193. Pospíšil I.: Rossija i Centraľnaja Jevropa s osobym učetom češsko-russkich literaturnych svjazej. In: Universalii russkoj literatury 2, sbornik statej, ed. A. A. Faustov. Nauka-Junipress, Voroněž 2010, s. 606-628. Pospíšil I.: Jiří Horák a obrysy jeho koncepce srovnávacích slovanských lite-ratur, sb. o J. Horákovi, v tisku. Pospíšil I.: Йиржи Горак и его видение русской литературы, sb. Универ-салии русской литературы 3, в печати. Pospíšil I. – Zelenka, M.: René Wellek a meziválečné Československo. Ke koře-nům strukturální estetiky. Brno 1996. Pospíšil I., Zelenka, M.: Mitteleuropa als Knotenpunkt der Methodologien. Frank Wollmans Slovesnost Slovanů – Traditionen und Zusammenhänge. In: Frank Wollman: Die Literatur der Slawen. Herausgegeben von Reinhard Ibler und Ivo Pospíšil. Aus dem Tschechischen übertragen von Kristina Kallert. Ver-gleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Literaturen. Herausge-geben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frank-furt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2003. ISSN 1434-3193, ISBN 3-631-51849-80, s. 7-30 (spoluautor Miloš Zelenka). Aus dem Tschechischen übersetzt von Reinhard Ibler. Pospíšil I.: Alois Augustin Vrzal a jeho duchovní dědictví. Universitas, Brno, 1992, č. 6, s. 27-30. Pospíšil I.: Alois Augustin Vrzal: A Catholic Vision of Slavonic Literatures. „Slo-vak Review“ 1992, No. 2, s. 166-171. Pospíšil I.: Alois Augustin Vrzal: Koncepce a dokumenty. SPFFBU, D 40, 1993, s. 53-62. Pospíšil I.: Srdce literatury. Alois Augustin Vrzal. 43 strany. Brno 1993. Pospíšil I.: Sergij Vilinskij an der Masaryk-Universität in Brünn: Fakten und Zusammenhange. Wiener Slavistisches Jahrbuch, Bd. 42, 1996, s. 223-230. Pospíšil I.: Dva moravští slavisté: Alois Augustin Vrzal a Sergij Grigorovič Vilinskij. Slavia Occidentalis, t. 57, Poznań 2000, s. 219-233. Pospíšil I.: Významné osobnosti naší univerzity. Zakladatel literárněvědné rusistiky na Masarykově univerzitě (Sergij Grigorovič Vilinskij, 1876-1950). Universitas 1/2000, s. 36-38. Pospíšil I.: Existuje moravská literárněvědná rusistika a ukrajinistika? In: Morava a české národní vědomí od středověku po dnešek. Matice moravská, Brno 2001, s. 153-172. Pospíšil I.: Первый моравский историк русской литературы (A. Vrzal). Русский язык в центре Европы. Banska Bystrica 2001, č. 4, 56-61. Pospíšil I.: Double Réfraction. La mort de Tolstoj en Bohème et en Moravie. Revue des Études slaves, tome LXXXI (2010), fascicule 1, Tolstoї 1910. Échos. Résonances. Interprétations. S. 53-70. ISSN 0080-2557. ISBN 978-2-7204-0465-8. Vrzal A.: Historie literatury ruské XIX. století dle Al. M. Skabičevského a ji-ných literárních historikův i kritikův upravil A. G. Stín. Šašek a Frgal, Velké Meziříčí 1891-1897, 952 s. Vrzal A.: Alexandr Sergejevič Puškin. Jeho život a literární činnost. Otištěno z Hlídky r. 1899. Vrzal A.: Nábožensko-mravní otázky v krásném písemnictví ruském. Otisk z Hlídky r. 1912. Vrzal A.: Přehledné dějiny nové literatury ruské. V Brně 1926. Vymazal F.: Slovanská poezije. Výbor z národního a umělého básnictva slo-vanského v českých překladech. Sestavil a literárními úvody opatřil Frant. Vy-mazal. I. svazek. Ruská poezije. V Brně 1874, 115. Wollman F.: Die Literatur der Slawen. Herausgegeben von Reinhard Ibler und Ivo Pospíšil. Aus dem Tschechischen übertragen von Kristina Kallert. Ver-gleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Literaturen. Herausge-geben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frank-furt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2003. ISSN 1434-3193, ISBN 3-631-51849-80. 402 s. ЛИТЕРАТУРА СЛАВЯН ФРАНКА ВОЛЛМАНА И РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА (РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ПОВОДУ НОВОГО ЧЕШСКОГО ИЗДАНИЯ ИЗВЕСТНОЙ КНИГИ) Новое издание знаменитой книги Франка Воллмана (5.V.1888 – 9.V. 1969) Словесность славян[64] вызывает ряд общих размышлений о сущности сла-вистики, славянской филологии, литературоведения и компаративистики, а также о концепции единого целого славянских литератур и об отдель-ных славянских литературах. В своем отклике, исходящем из наших предыдущих раздумий, мы напоминаем об этой основополагающей книге Воллмана, стоявшей у истоков чешского сравнительного литературоведения и чешской сравнительной славистики – особенно ее пражско-брненской ветви, которую сын Франка Волльмана, Славомир (3.8.1925 – 27.1. 2012), называл «чешской школой литературной компаративистики»[65], главным образом, с точки зрения ее представительства и концепции рус-ской литературы. Славянский признак, или славизм (а‚ следовательно, и качество сла-вянских литератур), понимается не только как разграничительная, но и как сплачивающая, интегрирующая и даже превосходящая и трансцен-дирующая особенность. Славянские литературы рассматриваются как еди-ное целое и, в то же время, как разность, разобщенность, плюрализм, сре-доточие и «литейная форма» для всевозможных влияний и взаимосвязей; как внутренне разрозненный и все-таки цельный объект (eidos). В славян-ских литературах отражаются не только этничность славян и их истори-ческое развитие, но и, главным образом, пространственно-администра-тивные категории, например, Центральная Европа, Балканы, Восточная Европа и выходящая за эти рамки Азия. Волльман активно вводит эти контексты в свои размышления, как только это оказывается возможным и действенным: он показывает славянский мир всегда открытым для остальной Европы (итальянская культура в Далмации, германское влия-ние на западных славян, Россия и Европа и т.п.). Толкование Волльмана имеет, по сути своей, два ядра: это устная эпика и лирика и романтизм – к тому же, как можно заметить, они гене-тически взаимосвязаны. Здесь Воллман прослеживает основной содержа-тельный и формальный признак южнославянской и восточнославянской эпики и лирики, а также западнославянской лирики, в которой он ищет отражение соотношений человека и действительности. Казалось бы, вни-мание Воллмана направлено скорее на крупные литературные блоки, проиллюстрированные на примере конкретных авторов и произведений; однако Воллман точен и динамичен в деталях, в своем видении развития отдельных авторов: Ю. Словацкий, по его мнению, предвосхищает мо-дернизм; Н. К. Батюшков стремится к неоклассицизму; в Н. С. Лескове (который в первом издании отсутствует даже в указателях) он нащупы-вает способность к типизации и фабуляции и знание национальной жизни. Волльмановская парадигма развития является попыткой сохранить цельность и целостную основу славянских литератур, начиная со следов мистического творчества, церковнославянской грамотности и возникно-вения западнославянской письменности – и кончая Реформацией, гума-низмом, католицизмом и барокко, вплоть до подъема народной словес-ности и ее влияния на романтизм, имевший как автохтонные, так и ино-национальные идейные источники (в первую очередь, немецкие и ан-глийские). На этом едином полотне, тем не менее, можно обнаружить пробелы, царапины и трещины, вызванные неравномерностями и неидил-лической судьбой славянства. Одновременно Воллман заметил, что имен-но эти «недостатки» славянских литератур и регресс в их развитии могут принести с собой новые объединения и новые импульсы к развитию. Так удивительным образом может случиться, что славянские литературы, благодаря некоторым своим частям, окажутся на переднем плане в про-цессе развития: Волльман видит это, к примеру, у Петра Великого (кото-рого он называет первым европейским просвещенным монархом, появив-шимся задолго до западноевропейских и центральноевропейских «фило-софов на троне»), далее в русской литературе XIX-го века, а также, напри-мер, у Карела Гинека Махи, в котором Воллман видит непосредственную вершину европейского романтизма и которого ставит – еще вопрос, на-сколько заслуженно – выше Пушкина и польских романтиков. Хотя Словесность славян ценилась и ценится, главным образом, за свои теоретические и концептуальные искры, а также в качестве важ-ного учебного материала, существенной является, в особенности, ее ли-тературно-историческая роль. Европейские парадигмы кажутся Воллману особенно неподходящими и ограниченными в применении по отноше-нию к южнославянским и восточнославянским литературам. Иначе говоря: они полезны лишь как фон действительной, реально существующей типо-логии. И здесь в качестве нового варианта возможны или радикальное ре-шение в виде коренного сдвига в развитии, основанного на так назы-ваемой задержке, или более умеренный, поступательно-эволюционный вариант, который мы и предлагаем в данном случае. Именно так, напри-мер, построена парадигма развития русской литературы Вадима Кожино-ва, созданная в 70-е гг. [66], в которой классицизм полностью вытеснен, а весь XVIII-й век и первая треть XIX-го века обозначены как «опоздавшее рус-ское Возрождение» (оно персонифицировано – начиная с Ломоносова и кончая Пушкиным). Барокко представляет творчество Н. В. Гоголя, сен-тиментализм – Ф. М. Достоевский, в особенности его первый литератур-ный опыт – Бедные люди (1846), романтизм – славянофилы, а крити-ческий реализм сдвинут на самый рубеж 19-го века. Эта концепция, одна-ко, не учитывает один факт, который нельзя игнорировать: русский клас-сицизм и сентиментализм были нормальным явлением уже в XVIII-м веке, хотя, возможно, не совсем соответствовали общественному и духов-ному состоянию русского общества. Если допустить это игнорирование, то литературу и ее развитие придется считать простой копией общественных процессов, которые не способны ни опережать общество, ни опаздывать, не поспевая за ним. Но это неверно ни в случае центральноевропейских, ни в случае западноевропейских литератур. Исходным пунктом может быть концепция пре-пост парадокса, или пре-пост эффекта, которую мы изложили в нескольких статьях[67]. Речь идет о том, что литература усва-ивает чужие импульсы к развитию в нескольких волнах, что она впиты-вает их медленно и поступательно. В XVIII-м веке это касается первой вол-ны классицизма, Просвещения, сентиментализма и предромантизма, их имитации; позднее эти явления снова возвращаются: Гоголь, и правда, в значительной степени барочный автор (известны его любовь к барокко и интерес к католицизму); Достоевский использует сентиментализм в Бедных людях как оружие против социологической односторонности русской натуральной школы; русский литературный процесс XVIII-го и XIX-го вв., в глобальном смысле, действительно обладает возрожденче-скими чертами, но внутри него уже буйно разрастаются иные литератур-ные формы и направления. Подобные черты есть и у южнославянских ли-тератур, а с определенной поправкой этому могла бы соответствовать и пе-риодизация западнославянских литератур; причем очевидно, что у каж-дой из этих славянских литератур есть своя специфика развития. Пони-мание Волльмана одновременно является и вызовом к «ревизии» суще-ствующих на данный момент традиционных моделей развития, до сих пор в большей или меньшей степени заимствованных из западноевро-пейских литературно-исторических инвентарей. Основной тезис Волльмана заключается в том, что славянские ли-тературы возникали на европейских культурных перекрестках как про-дукт средиземноморского культурного типа: именно здесь Воллман предвос-хищал похожие усилия Диониза Дюришина и итальянских компарати-вистов[68]. Несмотря на сложные исторические судьбы отдельных славян-ских общностей (монголо-татарское нашествие у восточных славян, ту-рецкие войны – у южных, давление германизации – у западных), Воллман наблюдает славянскую и европейскую преемственность, т. к. было невоз-можно препятствовать проникновению и движению литературного мате-риала: более того, славяне не были закрыты даже для восточного дви-жения. С этой точки зрения, Воллман мог констатировать, что „славян-ские литературы были более богаты собственными ценностями, чем средний западноевропейский литературный показатель”[69], что они обла-дали одинаковыми или схожими ценностями, так что „на литературной карте Европы славянские области были бы закрашены, вероятно, одними и теми же антропологическими красками и одними и теми же зонами исторических эпох и идейных течений; различие, возможно, обнару-жилось бы лишь в насыщенности цвета и в толщине линий. Но кроме того, проступали бы межславянские оттенки пестрой и намного более сложной сети межславянских влияний, особенно в области тематологии и типологии. Этот межславянский плюс связан не только с наследием ви-зантийской культуры и ортодоксии и обусловлен не только более-менее органичным внедрением западноевропейских влияний, но и их воспри-ятием, отбором и способом обработки” [70]. В постволльмановской компаративистике в целом, кроме более глубокого познания литературных явлений (отдельных произведений, произведений разных авторов разных национальных литератур), включая би- и полилитературность и «двудомность» и «многодомность», шла речь о создании высших содержательных синтезов. Первый шаг к ним – это естественное существование так называемых родственных литератур, близ-ких в языковом, культурном, общественном, или же политическом отно-шении общностей. Традиционно здесь указываются славянские литера-туры; однако назвать с той же уверенностью романские или германские литературы едва ли возможно. Иначе говоря: механистическое отожде-ствление языковой близости с близостью литературной невозможно; в случае славянских литератур также выражались сомнения по поводу их компактности, интенсивность которой изменчива (более явной она была на начальной стадии литературного развития, затем, пожалуй, в XVIII-м и, в особенности, в XIX-м веке в годы национальных возрожденческих дви-жений, когда прежняя и нынешняя близость вновь усиливалась). Русская литература, в понимании Воллмана, не может не зани-мать ключевого положения, причем не только в количественном смысле. Это определяется ее международным значением, которое она постепенно выстраивала, начиная с XVIII-го века, но полностью выстроила уже в по-следующем и в минувшем для нас столетии. Тем не менее, необходимо осознать тот факт, что Франк Воллман как чешский ученик Матии Мурко (1861-1952), которого президент (а также социолог, историк философии и, не в последнюю очередь, русист) Т. Г. Масарик призвал в Карлов уни-верситет из Лейпцига, в работе с материалами и в процессе своего обу-чения (южнославянские литературы, особенно драматургия[71]) должен был склоняться к южнославянскому фольклору (позднее он вместе со своими словацкими учениками собирал в Словакии сказки); а как чех, близкий полякам, он не мог недооценивать и эти литературы: это заметно особен-но в тех местах, где он выделяет чешскую готическую литературу XIV-го века, польский Ренессанс и гуманизм, романтизм и Май Карела Гинека Махи. Изложение Воллмана заключает в себе несколько ценностных ядер: на первом месте стоит фольклор, устная народная словесность, уст-ная продукция. Само название, собственно говоря, является игрой слов Воллмана: чешское слово «словесность», общеупотребительное во всех славянских языках (конечно, с различными значениями и их вариация-ми), в чешском языке XIX-го века означало, с одной стороны, фольклор, устную словесность, а в трактовке Йозефа Юнгманна – также теорию ли-тературы, а позднее и литературу (как, впрочем, и в русском языке – Учи-тель словесности Чехова). Воллман, таким образом, использует это сло-во в значении «литература», т. е. записанный устный продукт; в то же время, однако, здесь есть намек на сильную и практически доминантную позицию фольклора в славянских литературах – в первую очередь, конеч-но, в южнославянских и восточнославянских. Это Волльман, кстати, под-черкивает уже в начальных частях своей публикации, где он пишет о ми-фических началах славянского творчества, и, главным образом, далее, где он анализирует литературу Киевской Руси. Хотя Воллман полностью осознает, что после миссии Константина и Мефодия Великая Моравия, а позднее и чешское государство Пржемысловичей приняли латинское богослужение и страна стала частью Священной Римской империи немец-кой нации, он считает церковнославянскую грамотность естественной со-ставной частью чешской культурной традиции: эта определенная восточ-но-западная раздвоенность, до сих пор не исчезнувшая со сцены даже чешской политики, преодолевает свою концепцию «средиземноморно-сти» [72]. Дихотомию «Восток – Запад» Воллман считает последней иннова-цией после церковной схизмы, далее связанной с монгольским наше-ствием и некоторой изоляцией восточных славян, хотя и неполной, а за-тем антиисторически актуализированной политическим развитием в XIX и особенно в XX-м веке и холодной войной. В сфере культуры Воллман не видит причин для такого разъединения, и прежде всего в средиземно-морской традиции, берущей начало из египетско-шумерско-аккадской (месопотамской) традиции на фоне южно- и восточноазиатской, впа-дающей в греко-римскую (античную) – которые он в своей философии и литературе разработал как комплекс, ставший отправным пунктом для европейского Средневековья, а также для Ренессанса, гуманизма, Рефор-мации, Контрреформации, барокко и последнего масштабного возвраще-ния к античности – европейского классицизма. Тем, что Воллман особен-но подчеркнул ренессансно-гуманистический комплекс (его глава назы-вается Реформация, гуманизм, католизация, барокко; далее следует Уст-ная эпика и лирика и Будительские движения эпохи Просвещения), он по-казал весь этот период как одно временное и территориально-ареальное целое. Хотя Волльман уже не мог зафиксировать новые попытки интегра-ции барокко в русскую литературу в статьях нерусских и русских/совет-ских исследователей примерно в 60-х гг. XX-го века (что он, конечно, за-метил как ученый с большим опытом), он, разумеется, видел посредни-ческое влияние так называемой Западной Руси и польские, или же поль-ско-белорусско-малорусско/украинские усилия[73]. С одной стороны, таким образом, Воллман видел продолжитель-ное славянское единение или славянское литературное целое, пусть и диф-ференцированное. Воллман определенно не был приверженцем какого-либо искусственного славянского единства – ни культурного, ни литера-турного, ни, тем более, политического. Но он искал славизмы, т. е. общие славянские места (loci communes, topoi), там, где это было функциональ-но. Интересно, что Воллман не выделял классицизм ни как нечто значи-мое именно у славян и особенно у русских, где тот сыграл знаменатель-ную роль (хотя порой он вызывает сомнения или – как у Воллмана – скрывается за Просвещением) в реконструкции единства русской литера-туры и в ее уравнивании с европейским Западом, ни как стартовую пло-щадку для предромантических движений и для русского романтизма, развивавшегося примерно в то же время, что и английский романтизм – пожалуй, еще до романтизма французского и после немецкой «романти-ки» (die deutsche Romantik). Проблема в том, что Воллман не слишком задумывался над тем, почему в XIX-м веке русские достигли в литературе таких успехов, когда они шокировали мир своими аморфными творениями: романами Льва Толстого, Федора Достоевского, позднее неудавшимися драматическими романами или романными хрониками Николая Лескова – и, наоборот, поражали новеллистическим мастерством Ивана Тургенева. В этом он напоминает своего учителя, уже упоминавшегося выше, – Матию Мурко. Естественная «двудомность» Мурко, т. е. в его лингвистических и литературоведческих сочинениях, вытекает из синкретического харак-тера его творчества, из его филологической основы в виде давнего един-ства языка и его эстетически ценных продуктов. Как мы писали в исследо-вании о некоторых аспектах литературоведческих произведений Мурко[74], Матия Мурко еще исходил из филологического единства и, таким обра-зом, развивал далее концепции, в чешской среде представленные, напри-мер, Павелом Йозефом Шафариком и Йозефом Юнгманном. Однако в то время, когда работал Мурко, старая филология, конечно, уже заметно рас-членялась; это происходило наиболее явно в конце XIX-го века, в период преобладания духоведных/психологических/интуитивистских методов. Поскольку объединение филологии в своей изначальной форме уже тогда было неприемлемо, Мурко выбирает те области, в которых она была и, собственно говоря, остается и сегодня наиболее функциональной: фольк-лор и ранние фазы развития художественной литературы – и в этом он схож с А. А. Потебней. Чешское издание избранных сочинений Мурко, подготовленное Гораком в 1937 г. [75], определяет этот комплексный фило-логический подход (например, русский роман как пример проблематики культурного сдвига на оси «Западная Европа – славяне» или, соответ-ственно, «Европа – Россия»; славянская взаимность как точка пересечения различных, часто противоречивых понятий, разъясняющихся в истории, философии, а также в филологии и имеющих сильный идеологический фон); одновременно выбор этих произведений субъективен, ибо он отра-жает позицию автора этой статьи и две области его интереса: с одной сто-роны, литературную теорию, историю и генологию, с другой – динами-ческую, конфликтную и гибкую концепцию славистики вчера и сегодня. В этом смысле показательна статья Мурко Počátky ruského románu, изначально – хабилитационная лекция на Философском факультете Вен-ского университета (немецкий текст напечатан в Wiener Zeitung за 9-10-е января 1897 г. под названием Die ersten Schritte des russischen Romans; Горак приводит словенскую версию, Ljubljanski Zvon, XVII, 1987, 151-155, 207-212). По образцу лингвистики того времени, которая в сравнительном языкознании искала истоки, генезис таких явлений, т. е. в данном случае «чуда русской литературы» и особенно русского романа, стоявшего во главе мирового развития именно в русском исполнении во второй поло-вине XIX-го века и, прежде всего, на рубеже XIX-го и XX-го вв., он ищет корни этого явления и находит их в миграции (А. Веселовский, 1838-1906) тем и мотивов из Западной Европы через южнославянское и западно-славянское посредничество – в первую очередь, чешское и польское. Этим Мурко хочет сказать, собственно, о двух фактах: русский ро-ман – это оригинальное, аллохтонное явление, но в то же время у него есть и автохтонные источники; их Мурко, опять же, видит в переносе (транс-позиции, трансплантации, трансгрессии) эпических материалов (Stoffge-schichte). Эти размышления, однако, совершенно не объясняют нам «чу-до» русской литературы – возникновение и развитие романа на русской почве и его художественные качества; тематология здесь совершенно бес-помощна: таким образом анализируется скорее культурная почва, на ко-торой он мог произрастать. То, что Мурко полностью упускает из виду соб-ственно восточнославянские, или русские, тексты 15-17 вв. во главе с Жи-тием протопопа Аввакума, им самим написанным (1672-1675) и написан-ными в то же самое время, в период правления Алексея Михайловича, бытовыми повестями типа Саввы Грудцына или Фрола Скобеева, т. е. вражду секуляризации и сакрализации (подтверждающую тезис о романе как о «нежеланном ребенке» русской литературы, который должен был пробиться в нее через самое мелкое сито и в результате получить свое-образный вид[76]), является лишь логическим следствием этого филологи-ческого метода. Но этому проходящему и недолговечному в рефлексии Мурко противостоят ее более постоянные ценности, а именно его мысль о том, что понимание какой-либо одной национальной литературы воз-можно только на фоне более широких взаимосвязей. Это очень похоже на концепцию Воллмана. В отличие от него Мур-ко был настоящим русистом; его поездка в Россию, собственно говоря, стала его исследовательской инициацией, в особенности обучение у А. Ве-селовского и контакт с русскими филологами[77]. Воллман, как уже было сказано, тяготел скорее к Южной и Центральной Европе; движение мыс-ли ученого, как его неоднократно характеризовал сын Воллмана Славо-мир, шло в юго-восточном направлении. Издатель Мурко, Йиржи Горак, предшественник Воллмана на кафедре славянских литератур в Брно, доминантной считал польско-русскую ось; Воллман и славянский Восток с генетической и языковой точки зрения, по сути говоря, верно выводил из славянского Юга и центра. В любом случае, Франк Воллман не видел силы русской литературы в период Ренессанса-гуманизма-барокко, что, однако, впоследствии должно было измениться. Возможно, уже в этом, а также в просветительском классицизме, в его поэтике и возврате к ан-тичности, которые были заметны еще и в жанровом расслоении роман-тизма как основного направления, на начальных стадиях русской клас-сики – «золотого века», заключается причина того, что он не занимался более глубоко этой русской подъемной силой, т. е. огромным качествен-ным скачком русской литературы, происшедшим во второй половине XIX-го века и даже, собственно говоря, намного раньше. Проблема славянских литератур специфична и в другом смысле. Ее специфика вытекает из своеобразного положения славянских народов как носителей этих литератур (несуществующие национальные государ-ства, утрата национального языка, уничтожение национальной культуры – это проблема, скажем так, всех южных и, в известной степени, и запад-ных славян; временная изоляция восточных славян от европейского раз-вития – постепенно, начиная с 1054 г., в 1223-1240 гг. и вплоть до первых Романовых). Барокко здесь или менее различимо, или – с более поздней, национально эмансипированной точки зрения – воспринимается враж-дебно. Тем не менее, это не мешало обнаружению следов барокко и в дру-гих местах: понятие «барочный славизм» активно появляется с 60-х гг. XX-го века (Д. Чижевский/Čyževs‘kyj/Tschižewski, С. Матхаузерова); следы этого направления ищут и находят в тех сферах, которые до этого вре-мени отнюдь не считались типично барочными (например, В. Бехынёва обнаружила барокко в Болгарии) – основания для этого не только типо-логические, или поэтологические, но и генетические (Польша – Бело-руссия – Украина – Россия; Италия – Балканы – Болгария). Кажется, следовательно, что феномен барокко действовал не толь-ко как идейный и формальный принцип, но и как существенный глоба-лизированный и глобализирующий фактор. Связанность барокко, класси-цизма и романтизма доказывалась и была доказана не единожды. О ба-рокко уже было сказано; в то время как романтики искали скорее нару-шение непоколебимого порядка и отыскивали элементы поэтической и антропологической лабильности (нарастание мотивов безумия[78]), клас-сицисты выстраивали порядок и удерживали его тем, что создавали гене-рическую, стилевую и мотивную связь – в сущности, то, что сегодня назы-вается интертекстуальностью. Неравномерность развития, заметная на всем европейском про-странстве, касается не только славянских литератур, что порой утвержда-ется и что приводит к проекции неверного понятия Ostmitteleuropa как смешанной и отсталой части Mitteleuropa: широко известно, например, с каким трудом немецкая литература в Новое время отвоевывала зрелую, «западную» позицию (культурная граница между Западом и Востоком в XVIII-м веке проходила именно через Германию – см. Ф. Воллман) и как декларативно стремился к этому И. В. Гете. Вообще же, Европа представ-ляет собой конгломерат трех единств: Западной Европы, к которой в тече-ние долгого времени относился и весь итальянский ареал, Центральной Европы – немецко-славянско-венгерской, а порой иной, в соответствии с переменами в культурных ареалах (Швейцария, Северная Италия, Транс-ильвания, часть Балкан и т.п.), и Восточной Европы после романовских реформ, в особенности реформ Петра I, таким образом мгновенно ока-завшейся в имитационной западноевропейской зоне (не говоря уже о бу-дущем характерном напряжении оппозиционных сил – уже А. Н. Ради-щева, позднее – декабристов, например, П. Свинина, К. Ф. Рылеева и др., и их симпатии к новообразованным США[79]): вот объяснение такой раз-ницы в развитии русской, украинской и белорусской литератур, в боль-шой степени сохраняющейся вплоть до XX-го века; ее последствия замет-ны даже сегодня: эти две восточнославянские литературы похожи, скорее, на литературы Центральной Европы, т. е. на чешскую, словацкую, в опре-деленной мере и на польскую, которая, однако, теснее связана с западным развитием. Как и все у славян, она развивалась плавно, и ее контакт с веду-щими на тот момент европейскими литературами был далеко не так ре-шителен, как у русской литературы, которая во времена Ивана IV Гроз-ного и, главным образом, в эпоху первых Романовых (кульминационный момент пришелся на правление Петра I) расширилась до Северной и Запад-ной Европы (Швеция, Нидерланды, Великобритания), откуда заимство-вала не только организацию государственной жизни (прежде всего, из Швеции), но и материальную и духовную культуру (Нидерланды, Англия). Так случилось, что роль центральноевропейского моста к остальным сла-вянам и другим народам Европы по-прежнему играли Украина и Бело-руссия; впрочем, их публикационные центры – кроме Российской импе-рии – находились на территории тогдашней Венгрии и, впоследствии, Ав-стро-Венгрии, т. е., например, в Праге, Буде, Кракове и т.п. Тяготение бе-лорусов к Центральной Европе, проявляющееся, в особенности, в публи-цистической и переводческой деятельности сегодняшней культурной и политической оппозиции, то усиливается, то слабеет и скорее выражает тяготение к Центральной Европе как к культурному, духовному про-странству, к модельному центру, который своей мультиэтничностью и мультикультурностью лучше всего выражает промежуточное положе-ние Белоруссии в сегодняшней Европе – положение посредника между европейским Востоком, Западом и Севером: такую роль, в определенной степени, играет и Словакия (по отношению к восточным и южным сла-вянам), или же Словения (по отношению к Балканам и Центральной Евро-пе). Таким образом, представление Воллмана о русской литературе в его раннем, но, по всей видимости, важнейшем произведении Словес-ность славян, выявило два факта: во-первых, то, что Волльман не до кон-ца понял, как и под каким давлением русская литература должна была качественно измениться, чтоб достичь того, чего она достигла в XIX-м веке и позднее; во-вторых, он показал русскую литературу как сложное северо-южное переплетение (для русской литературы ось Север – Юг ха-рактрерна), которое наблюдалось в ней уже с раннего Средневековья: рус-ская литература, по мнению Воллмана, не изолирована, а тесно связана с мировым и остальным славянским развитием. Из-за того, что он ука-зывал на польское посредничество и влияние, а также на Балканы и Цен-тральную Европу как таковую, в годы идеологического схематизма в СССР и других странах Центральной и Восточной Европы, когда напрямую про-граммно подчеркивалось русская/советская исключительность (это, одна- ко, уже в прошлом), его официально считали не слишком приемлемым. В этот период в СССР не публиковались даже западные работы по руси-стике, и если они вообще упоминались, то лишь критически и негативно. Их переводы на русский язык стали появляться только в 90-х гг. XX-го века. Поэтому и компаративистика в 50-х гг. XX-го века была почти ис-ключена из литературоведения. Жаль только, что даже в наши дни работы некоторых славянских славистов практически не переводятся на русский язык; так, например, разумно подготовленная антология работ Воллмана, созданных в разное время, и сегодня могла бы быть интересна; хотя нужно признать, что на волльмановское понимание русской литературы влияло и то, что она не была в центре его исследовательского внимания в такой степени, как юж-нославянские и западнославянские литературы; его контекстуальный взгляд отразил русскую литературу и ее качественную специфику трезво, сравнительным способом. Благодаря этому Воллман не только избавил русскую литературу – от ее истоков до современности – от ее «чудесной» исключительности, но и продемонстрировал ее международные корни, ее генезис и современное Воллману функционирование: так построена и часть, посвященная славянскому модернизму, в которой именно русская ли-тература как целое – поэзия, проза и драма – опять занимает доминант-ное место. [] РОССИЯ И ЦЕНТРАЛЬНАЯ ЕВРОПА С ОСОБЫМ УЧЕТОМ ЧЕШСКО-РУССКИХ ЛИТЕРАТУРНЫХ СВЯЗЕЙ При каком угодно объединении, при любых интеграционных процессах в Европе необходимо прежде всего учитывать ее мультинациональную структуру. Так называемый национальный вопрос до сих пор не смогла разрешить ни одна общественная система, т. к. он связан с биогенетиче-ской сущностью человека и больше всего объединяет человечество с при-родой и ее закономерностями. Миллионы лет развития, порой катаклиз-матического, а следовательно, и прерывистого, создавали формулы пове-дения и обращения, которые нельзя не учитывать (недоверие между на-родностями, проистекающая из языковых, культурных, цивилизацион-ных отличий; проявления недружелюбия; инстинкт племенного само-сохранения; геноцидный характер поведения и т.д.); некоторые полити-ческие системы пользовались и злоупотребляли этими формулами (на-ционализм), другие пытались их подавить, но в конце концов капитули-ровали, принимая их как «черный ящик», табуизировали их или стара-лись использовать в борьбе за овладение миром (коммунистическое дви-жение, военно-промышленный комплекс, бой против колониализма, карта так называемого третьего мира). Тактика замалчивания и табуизации, или же использование эвфемизмов, оказывается в Европе неплодотворной: в то время как в США насильственная антисегрегационная политика мог-ла привести к временно приемлемым результатам, в Европе это – в связи с ее историческими перипетиями – намного сложнее. Наряду с попыткой объединения возникает и новое разъединение: традиционными являются дихотомии Запад – Восток и Север – Юг. При этом каждый подразумевает под этими понятиями что-то свое. В культур-ном отношении, вследствие принятия латинского ритуала, Чешские зем-ли относятся к Западу, но уже в течение длительного времени они скорее находятся на перепутье, так как большая часть Моравии принадлежит в геологическом, природном, цивилизационном и культурном отношении скорее к среднеземноморскому ареалу, в то время как Западная Моравия и вся Богемия – к евроатлантическому, западноевропейскому пространству. Например, для французов мы, совершенно очевидно, находимся на Вос-токе; иначе говоря, Аш относится к Востоку, а Хельсинки и Стамбул – к Западу: это явно политическое распределение, сегодня уже не отвеча-ющее действительности, но, к сожалению, до сих пор сохраняющееся. При-том, к примеру, украинцы и белорусы вообще не чувствуют себя частью Востока или считают сами себя Центральной Европой – под Востоком они подразумевают Россию, а еще вероятнее, Азию. Убеждения, скажем так, рядового гражданина ЕС являются намного более показательными, чем дипломатические позиции политиков и правительств. Исторически оче-видно, что вся Европа принадлежит к среднеземноморскому цивилиза-ционному региону, истоки которого – в Восточном Средиземноморье, то есть скорее в Западной Азии, но нельзя отрицать и другие деления, напри-мер, арабское вторжение, церковный раскол 1054 г., монгольское наше-ствие и т. п. Эти интеграционно-дезинтеграционные тенденции покрыва-ли морщинами тело Европы, и последствия их заметны до сих пор. В поиске интеграционных ядер было предпринято несколько попы-ток, которые, по сути, исходили из раскрытия давних связей и их восста-новлений и возобновлений. Одним из таких ядер является уже упомя-нутое выше понятие Центральной Европы. Значительную часть Централь-ной Европы формирует бассейн Дуная, о котором так увлекательно пишет итальянский германист Клаудио Магрис в канун «большого взрыва» в конце 80-х гг. XX-го века.[80] Дунай объединял немцев, западных славян, венгров, южных славян и затрагивал территорию восточных славян, преодо-левая географические границы Центральной Европы и соединяя ее с Бал-канами и областью Средиземноморья. Одновременно с этим, однако, су-щественная часть Центральной Европы тяготела не к Дунаю, а к балтий-скому и североморскому бассейну, так что само сердце Европы с этой точ-ки зрения разделено Чешско-Моравской возвышенностью на две культур-ные области (ср. чешский и моравский фольклор, в особенности народ-ную песню), не говоря уже о Северной Моравии и целой Силезии (в ны-нешней Чешской Республике и Польше). Деление культурных областей в соответствии с бассейнами морей и рек имеет смысл; о нем говорят и при-верженцы так называемого евразийского направления. Транзитивный им-пульс центрально-европейского региона хорошо отражен и в колебаниях великоморавского правителя, который наконец избрал для миссии хри-стианизации европейский юг, то есть бассейн Дуная. Центральная Евро-па, таким образом, напряжена с нескольких сторон этнически, культурно, географически, а религиозно, – и в то же время она представляет собой центр, особенно по отношению к восточным славянам. Белорусский уче-ный-гуманист и литератор Франциск Скорина (предпол. 1490 – предпол. 1551), который родился в Полоцке и умер, возможно, прямо в Праге, учил-ся в Кракове, Падуе и Праге, где, начиная с 30-х гг. 16 века, служил бота-ником королевского сада и где издал свой белорусский перевод Библии. «Русская тройка» (Шашкевич, Головацкий, Вагилевич), кружок украинских галицийских писателей и деятелей культуры, действовал на территории Австрии со своими центрами в Вене и Буде, издавая там свои сочинения; печатался кружок, однако, и в Праге, в Журнале Чешского музея. Значи-тельная часть украинской и белорусской литературы была распределена между украинскими (Киев, Харьков, Полтава), русскими (Петербург, Моск-ва) и центрально-европейскими (Будапешт, Вена, Краков, Прага) центра-ми – то же относится и к южным славянам, склоняющимся к Вене и Праге. По вопросу центрально-европейского центризма, и соответственно самого понятия „Mitteleuropa“, в наше время высказался Нестор мирового литературоведения, бывший пражанин Рене Веллек/Уэллек (1903-1995). В первом из трех своих разговоров с Петером Деметцом на страницах аль-манаха Cross Currents он говорит об этом понятии довольно скептически в том смысле, что само по себе оно подозрительно, ибо его придумал Фри-дрих Науманн во время войны в 1915 г. Оно было – по крайней мере, по мнению Веллека, – составной частью тогдашней немецкой военной про-паганды и вело к созданию центрально-европейской монархии, которая была бы обширнее Пруссии. Сама концепция, с его точки зрения, являет-ся достаточно смутной, т. к. неясны границы этого понятия, которое, ско-рее, лишь выражает ностальгическое настроение. Рассказав о своем отце, который в качестве австрийского чиновника переехал из Вены в Прагу для того, чтобы с восторгом поддержать новую Чехословацкую Респуб-лику, он отвечает на тот же вопрос снова. Петер Деметц несколько прово-кационно возвращается к нему, когда на жизненном примере самого Вел-лека (чешские и немецкие школы, Вена, Прага, противоречивые движе-ния между востоком и западом, севером и югом) показывает, насколько он mitteleuropäisch. Веллек признает, что он среднеевропеец с отчетли-вым отношением к чешскому, немецкому и английскому языкам, но од-новременно указывает, что старая Mitteleuropa, какой она была при Ав-стрии, невозможна уже и вследствии советского вторжения, начиная с 1944 г. (разговор состоялся накануне колоссальных изменений в этом пространстве на рубеже 1989 г.). Оба участника дискуссии выражают скеп-сис по отношению к среднеевропеизму. Веллек в заключение утверждает, что между Любляной, Прагой, Триестом, Будапештом и Веной не возни-кает особой коммуникации; в то же время он придерживается того мнения, что эти места объединяет их подход к Западу. Между славянскими ли-тературами (например, в период реализма) не возникает каких-то исклю-чительных взаимоотношений: сходства тут есть потому, что на них одина-ково влияли западные литературы. Веллек здесь несколько упустил из ви-ду во многом доминантное влияние русского реализма (источником для него, правда, тоже были западноевропейские литературы): благодаря вос-приятию его импульсов славянское вдохновение связывалось с социаль-ными аспектами и поэтикой.[81] Феномен среднеевропеизма оказывается, таким образом, много-кратно разломлен и формирует сложную, прерывистую сеть; он не яв-ляется ни строго гомогенным целым, ни целым по своему происхожде-нию: он возникает только постепенно, через сложное переплетение и сжи-вание различных культур. Одновременно это целое, географически и гео-политически изменчивое: нельзя даже приблизительно обозначить его границы: к нему относятся Северная Италия, Венето, Ломбардия с Мила-ном, Трансильвания – а возможно, и Валашский регион; Саксония, Бава-рия – или же Пруссия, Белоруссия и Украина; или же только части их тер-ритории, когда-то присоединенные к Австрии; а является ли частью Цен-тральной Европы Подкарпатская Русь и Буковина? Это целое с изменчи-выми и подвижными географическими и культурными границами – и в то же время объединенное культурными центрами, каковыми являются Вена, Будапешт, Прага, Краков, может быть, Дрезден и Лейпциг. Окраинные, периферийные части региона были тут и там «взяты под крыло» других регионов.[82] Характерная расслоенность и разломленность среднеевропеизма ча-сто приносила самые разные виды аксиологизации с позиции своих авто-номных и подчиненных частей, т. е. преимущественно национальных ли-тератур, которые утилитарно редуцировали этот центризм – в особенно-сти в экзистенциальные, судьбоносные моменты развития – до вопроса исторического выбора культурной ориентации. В чешском пространстве сложность центрально-европейского центризма, вследствие историко-гео-графических детерминант, была упрощена до проблематики чешско-не-мецких соотношений. Именно вышеупомянутый Рене Веллек/Уэллек уже в середине 20-х гг. полагал, что для развития этих отношений является определяющей не дихотомия «больших» и «малых» литературы и наро-да, а культурный уровень воспринимающей среды, наша позиция, живая отечественная традиция, способная позитивно трансформировать самые разные импульсы эпохи. На явлении среднеевропеизма можно продемонстрировать много-уровневость культурных феноменов, их противоречивый характер. Сред-неевропеизм противостоит западноевропеизму, или «немецкости», но, кроме того, и югу и востоку; в то же время он неминуемо содержит в себе все эти элементы. Он, таким образом, складывается из того, что сам как центр отрицает, против чего создает свои центры. Структурно он опред-еляется перемещением особого значения на отдельные компоненты цело-го: здесь он противопоставляет славянский элемент усиливающемуся пан-германизму, здесь он добивается своего среднеевропеизма, немецкости, пражской немецкости и еврейства, противопоставленных растущему дав-лению славянского востока, показывая, что он хотя и тоже славянский, но не только; но притом все же славянский, т. е. западнославянский. Это пере-мещение, непрестанное внутреннее переустройство феномена среднеевро-пеизма – его дезинтегрирующее, слабое место. Однако такая шаткость, оказывающая разлагающее воздействие, одновременно является и его стабильностью: то, что непрочно и нечетко установлено, то, что не имеет определенной территориальной, этнической, идеологической формы, что подвижно и смутно, столь же сложно полностью и бесследно уничтожить. Дело в том, что отдельные компоненты центрально-европейского центриз-ма не становятся альтернативными параллелями по отношению друг к дру-гу: они дивергентно воздействуют друг на друга, но один не способен по-давить другой. Несмотря на распад Австро-Венгрии, подунайской монар-хии, о которой так вдохновенно пишет К. Магрис, несмотря на возникно-вение преемственных государств, среди которых была и Чехословакия, феномен среднеевропеизма не перестал функционировать как стрелка на весах. Невозможно было полностью подавить феномен Австро-Венгрии, ставший – пусть и неудавшейся, насильственной и деформированной – попыткой конституирования неустойчиво стабильного, равновесного со-стояния центрально-европейского центризма. Классическим примером является здесь культурный и литературный феномен центрально-евро-пейского бидермейера, который как литературное направление, или те-чение, вообще был связан с проблематикой переходных эпох и который, кроме своего югонемецкого тыла, модифицировался в альтернативную стилевую тенденцию. Феномен Центральной Европы, таким образом, после всех историче-ских перипетий проявляет себя скорее как духовное, чем реальное гео-политическое пространство, как центр стечения разных культур и наро-дов, как в определенном смысле интеграционное ядро, создающее важ-ную промежуточную стадию в преодолении различных расщеплений на пути к сложному образу современной Европы. Центральную Европу формировали не те только народы, что авто-хтонно жили здесь с некоторого времени, но и другие. Отношение Цен-тральной Европы к России и русским относится к ключевым. В особен-ности отношение к среднеевропейским, т. е. западным, славянам был важ-ный: поэтому здесь мы сосредоточимся именно на перипетиях чешско-русских отношений.[83] В чешско-русских связях вообще, и литературных в особенности, наблюдается черта, которую мы могли бы с некоторой долей преувели-чения назвать Haßliebe: рецепция русской литературы возникает отнюдь не прямолинейно, а, наоборот, извилисто, часто нарочито антагонисти-чески, в крайних позициях от восторга до критики и вплоть до сопротив-ления. Характерная для одной эпохи рецепция часто несоответствует уста-новившейся позднее ценностной иерархии: иногда она отвечает русской рецепции того времени (издание Фаддея Булгарина в возрожденческой Богемии соответствует современному читательскому спросу на его произ-ведения в Росии; то же касается и увлечения поэзией Евгения Евтушенко и т.п.), иногда – создает свою собственную шкалу ценностей, когда в самой России (СССР) иная аксиологическая шкала не могла или не смела сфор-мироваться (еще большее в то время обожание А. Вознесенского, культ Марины Цветаевой, усиленный ее соотношением с Чехией, Анны Ахмато-вой, Осипа Мандельштама, Геннадия Айги и др.). Определенную роль в чешской рецепции сыграл и регионализм в смысле специфики рецепции региона или университета. Так отличают-ся друг от друга Прага, Оломоуц, Брно, Острава или Градец Кралове, т. е. в способе восприятия русской литературы как объекта научного исследо-вания, а скорее даже в предпочтениях и приоритетах исследуемого. Главное сочинение Масарика Россия и Европа, которое является для нас основным источником информации, содержит русистику в широ-ком смысле слова: собственно филологическая или, лучше сказать, литера-турно-критическая или литературоведческая русистика представлена преж-де всего в третьем томе, изданном на немецком языке в 1995 г., на чеш-ском языке – на год позднее[84]. Хотя мы будем учитывать русистику Маса-рика во всем объеме и в широком смысле слова, т. е. включая его русист-ские социологические и философские, или же историко-философские, раз-мышления, опираться мы все же будем прежде всего на третий том, кото-рый изначально должен был быть ядром его России и Европы, а именно на исследование о Достоевском. Чтобы понять Достоевского, которым он был очарован, Масарик по-гружается в глубокое и богатое по разработанным материалам изучение ключей к русской философии и общественному мышлению. Если мы по-смотрим на первые два тома России и Европы, то увидим, что Масарик вы-бирает ключевые темы из русского развития по двум критериям: по тому, насколько притягивает его тот или иной округ, – это то, что он сам счи-тает типично русским или отличающимся от привычных евроамерикан-ских моделей (сам Достоевский, а также русская хроника или летописа-ние, переходящее в историографию, категории русского монаха, т. е. тя-готение к теократии, Владимир Соловьев, русский анархизм Бакунина и Кропоткина, а прежде всего – русская форма марксизма). Наряду с этим обозначивается и другой критерий, которым является собственная бли-зость Масарика к исследуемым явлениям: это выявляет или эксплицит-ную позитивную оценку, или трезвый, предметный, углубленный интерес. Там, где Масарик эмоционален, речь идет или о притягивании, или об отталкивании; там, где он спокоен, рассудителен, симпатизирующий и урав-новешенный в языковом и стилистическом отношении, – там чаще всего возникает глубокое увлечение в смысле близости собственным взглядам и представлениям. Так его заинтересовали, например, предположительно первый русский философ Петр Яковлевич Чаадаев (1794-1856), предста-витель революционно-демократического русского западничества Висса-рион Григорьевич Белинский (1811-1848), Александр Герцен (Herzen, 1812-1870), некоторые славянофилы и западники, к примеру, Иван Киреевский (1806-1856), но в особенности его увлек своим дидактизмом и макси-малистским утопизмом Николай Гаврилович Чернышевский (1828-1889). Если в первых двух томах сочинения Масарик везде de facto выбирает спокойный, повествующий тон, его оценки уже поставлены, то в последних двух частях третьего тома, включающих помимо исследования о Досто-евском в объеме ста пятидесяти страниц также медальоны, он все-таки бо-лее субъективный и эмоциональный. В фигуре Федора Михайловича Достоевского для Масарика скон-центрировалась не только проблема России и Европы, но и его собствен-ная, внутренняя проблема, которая не переставала мучить его всю жизнь: Масарик был намного меньше, чем он сам обычно утверждал, объективист-ским, сдержанным социологом и историком философии; именно здесь за чертами зрелого ученого проступает эмоциональность мораванина, кото-рый преодолевает или, по крайней мере, старается преодолеть в себе эту эмоциональность, старается обуздать свои этически необузданные физио-логические силы прочной философской позицией, создающей надлич-ностную этику, как раз на ниве литературы вообще и русской литературы в особенности ведет свой бесконечный бой за характер своей личности. Именно Достоевский провоцирует его к тому, чтобы задавать вопросы, ко-торые имеют значение для него самого, а следовательно, являются экзи-стенциальным выражением самого Т. Г. Масарика: там, где Масарик ка-сается России и русской литературы, он затрагивает проблему человече-ского существования, и его вопрошение носит экзистенциальный харак-тер. Это в первую очередь проблема нигилизма и анархистского атеизма, жизненный скепсис, связь религии и нравственности, убийства и само-убийства, человечности и народности и национального характера. Многие из раздумий Масарика над Достоевским приобретают черты, которые сего-дня становятся еще актуальнее, чем вчера. В качестве примера можно при-вести суггестивный пассаж о вере и утилитаризме: „Často jsem litoval při studiu Dostojevského, že jsem mu nemohl oznámit jednu drobnost ze svých ame-rických zkušeností a pozorování – to by tak bylo téma pro jeho Deník. Ameri-cká dáma ze starého puritánského rodu; když její děti odcházely do ciziny, při-dávala jim tato protestantská matka do kufru samozřejmě jednu z rodinných biblí, ale právě tak nezapomínala přibalit klystýrovou stříkačku – hlava a srdce, ale také žaludek měly zůstat v pořádku; Read your Bible and keep your bowles open. A je to – náboženství? Tato americká matka, nezapomínající na hygienu, byla hluboce náboženská, požehnání pro rodinu a pro celé okolí; kde bylo třeba pomoci, pomáhala a spolupomáhala, její starostlivá a obětavá láska zachránila život nejednomu nemocnému doma i mimo domov; tato puritánka za celý život nepronesla lži a vychovala děti, které také po celý život nelhaly. Je to nábožen-ství? Ano! Utilitarismus možno sloučit s náboženstvím. Starý zákon židům veli-ce důkladně vštěpoval Jehovu, ale také nezapomínal na nejdrobnější pravidla o jídle a životosprávě; a Kristus dává přikázání lásky nejčastěji, když uzdravuje. Náboženství života, které hledá Dostojevskij, by se koneckonců snad také do-stalo k medicíně a hygieně. Dostojevskij má smysl a porozumění jen pro víru za-loženou na zázracích – celá jeho povaha se vzpírá důsledně přiznat determini-stický běh přírody a života a zařídit podle nich život; Dostojevskij chce mít stále překvapení a také sám stále překvapuje své čtenáře. Slovíčko „vdrug“ – náhle – je tak charakteristické pro Dostojevského a pro jeho psychologii! […] Dosto-jevskij hledá v náboženství neochvějnou víru, imponuje mu ruský lid a zvláště žena z lidu, imponuje mu ruský rozkol silou své víry, imponuje mu pověra, v pro-testantství a v katolictví dovede spatřovat jen racionalismus. Imponuje mu víra silná, slepá, protože sám – již věřit nemůže[85]“. „Masaryka přitahuje na Dosto-jevském také jeho koncepce všečlověka, koncepce vyšší ideje a spojení národa, humanity a náboženství, současně se však leká šovinismu tohoto všečlověka, který hájí národní mesianismus: Masaryk viděl v národě jen mezietapu, která spěje k všelidství a demokracii. V povyšování vlastního správně uviděl slepou a nebezpečnou linii, a to jistě všude, ve všech národních mesianismech, součas-ně však jeho kritika nebyla negativistická vůči kategorii národa jako takové: Masarykovo pojetí je více individualistické ve smyslu osobní odpovědnosti za sebe, a tudíž za národ a lidstvo: „Bojím se každého šovinismu a nevěřím, že člo-věk, který pozoruje a myslí, může dnes ještě považovat svůj národ za jedině vy-volený a vybraný. Nebude moci pokládat vůbec žádný národ za jedině vyvolený. Žádná sebeostřejší věcná kritika národního života nemůže být škodlivá! Do-stojevskij by ovšem neměl porozumění pro Byrona a jeho zápas proti poměrům anglickým; nedovedl by pochopit Tomáše Paina, jeho práci pro Francii s Ame-rikou proti Anglii, nedovedl by porozumět Schopenhauerovi a jeho zlostnému pesimismu, který se obracel proti tehdejšímu Německu; ba ani Elizabeth Brow-ningová a její Aurora Leighová, která nalézá v Anglii a v Itálii dvojí vlast, nebyla by mu srozumitelná. Je to zásluha velikých předchůdců Dostojevského, že vyt-vořili ,usvědčující‘ literaturu; slepé vlastenectví škodí, jak krásně pověděl Čaada-jev, ovšem Dostojevskij chtěl Čaadajeva za trest uzavřít do kláštera. […] Ruský mesianismus Rusku nepřinesl dobrého ovoce. Šovinismus Dostojevského vy-věrá ze slabosti.“[86] Несмотря на то что Масарик хорошо знает произведения Достоев-ского и с художественной стороны, они однозначно служат ему в качестве материала для философских и социологических размышлений. Порой его русистика в самом деле скорее философична, хотя и здесь он тоже выра-жает двоякую точку зрения на русскую литературу: притягивание и оттор-жение, odi et tamo, Haßliebe – а его эмоциональность усиливается. В тре-тью часть третьего тома России и Европы, названной Titanismus nebo hu-manismus – Od Puškina ke Gorkému, включены также части о Байроне и Мюссе: удивлен может быть лишь тот, кто не знает русскую литературу того времени, т. к. эти авторы, так же, как и некоторые другие, станови-лись непосредственно составляющей русской культурной истории, ибо именно из них вырастала великая русская литература периода романтиз-ма и борющейся с романтизмом реалистической рефлексии. Это собрание исследований позволяет еще глубже заглянуть в ма-стерскую русиста Масарика. Во вступительной части Достоевский в рус-ской и мировой литературе (Dostojevskij v literatuře ruské a světové) он впервые отходит от Достоевского как философа истории и религии и пы-тается рассмотреть его как художника. Конечно, взгляд на искусство у Ма-сарика является не взглядом на средства художественной выразитель-ности или на эстетическое воздействие артефакта, а скорее на конгломе-рат влияний и линий развития: Достоевский, как кажется, больше всего обращается к Пушкину, Лермонтову, Гоголю, Гончарову, Тургеневу и Тол-стому; анализ Байрона и Мюссе и здесь органичен. Тем не менее, вместе с этим Масарик признает, что знаток русской литературы, вероятно, за-метит, что он не подходит к Грибоедову, Некрасову, Салтыкову и Островско-му. Он признает их важное значение и не хотел бы заменять свое рассу-ждение историей современной русской литературы как целого. Здесь за-метен ясный ценностный подход, избранный Масариком: Салтыкова и Некрасова он ставит не слишком высоко и полагает, что в русской среде их значимость переоценивается. Наконец, Масарик делает самое интерес-ное, меткое замечание: в связи с тем, что Достоевский знал произведения, посвященные так называемому нигилизму, авторами которых были Алек-сей Феофилактович Писемский (1821-1881) и Николай Семенович Лесков (1831-1895), Масарик в своем комментарии возвращается к творчеству Лескова – до той меры, в какой он соотносится с творчеством Достоев-ского. Например, он указывает на роман Некуда (1864), который либералы считали реакционным и даже доносительским, а консерваторы, наоборот, – слишком либеральным: как показали современные исследования, Ле-сков здесь описал и свои автобиографические впечатления убежденного радикала, ставшего впоследствии либералом и даже консерватором[87]. Тут очевидна, по сути говоря, социологическая ориентация Масарика и со-циологическо-психологическо-философское суждение о литературе: худо-жественно ценным ему представляется прежде всего то, что несет мысли, несет способ познания и видения человека и мира; куда меньше его зани-мает «искусство для искусства», т. е. технологический подход (рус. «при-ем»), сама по себе эстетически действенная сцена или изображение стиля жизни или нарративной стратегии. Лесков для него заслуживает внима-ния, главным образом, как колоритный изобразитель русского духовен-ства в романе Соборяне (1872; чешский перевод А. Г. Стина – собственно говоря, Алоиса Августина Врзала – Duchovenstvo sborového chrámu по-явился в 1903 г. и является пока первым и последним чешским переводом этого мирового произведения), а не как самобытный художник. Литера-турное искусство он рассматривал как проявление духовной жизни – поэтому его типология русской литературы направляется стремлением познать Россию и проникнуть к ее корням, а не познать русскую литера-туру как художественную цепь. Сегодня Лесков общепризнанно считается самобытным русским литературным типом; благодаря своим идеям, языку, стилю и жанровой структуре, он считается автором, который был феноменом не чисто русским, а европейским, связанным с Европой. Оче-видно, что до написания этого труда Масарик не знал произведения Ле-скова, которые вышли в начале столетия в 36 томах (советское издание под редакцией бывшего формалиста Бориса Эйхенбаума вышло в 1956-1958 гг. в 11 томах). Между тем, здесь он нашел бы свои любимые проте-стантские темы, т. к. Лесков был очарован различными протестантскими сектами, включая квакеров, которые уже тогда влияли на русских, и це-нил в них то же, что Масарик: практическую помощь ближнему, в кото-рой заключается их вера в Бога, так же, как у той американской пури-танки, которая отправляла детей в путь. Наиболее всего Масарик выдает себя в частях о Декадансе или, как мы сказали бы сегодня, о модернизме. Его предшественником он считает (и справедливо) уже А. П. Чехова (1860-1904). Критически он относится к Леониду Андрееву; впрочем, таким же образом, с позиции нарратоло-гии, к нему подходит и Мирослав Дрозда[88]. Масарику не нравятся рацио-налистический расчет и аффектация Андреевских образов, и он не скры-вает своего негодования: „Andrejevovu filozofickou slabost můžeme napřík-lad pochopit na jeho Jidáši: nepřeháním, právě při této četbě jsem prožil druh duševní mořské nemoci – krásné lákavé téma, ale co z něho vzniklo! […] And-rejev miluje také nepříjemné obrazy a miluje je i tam, kde ničím nemohou přis-pět k vyjasnění a vyvýšení pojmů – opět veliká slabost […] Kosmický, psychický a morální chaos představuje u Andrejeva město a městský život; kultura a civi-lizace velkoměsta plodí tento chaos, rodina, společnost, měšťák dýší degenerací a dekadencí. Také apoštolové, kteří Ježíšovi nerozuměli, byli měšťáci…“ [89]. Там, где Масарик сталкивается с крайними проявлениями интел-лекта, со сконструированными идеями, которые небезопасны для челове-ческой целостности и причиняют человеку прямо-таки физиологическую боль („duševní mořská nemoc“), он всегда отступает и возвращается к своей моральной исходной точке, которая, по сути, утилитарна. Как он стара-ется соединить утилитаризм с религией и в качестве образца приводит американское пуританство, которое он познал из собственного опыта, – точно так же он пытается применить утилитаризм и в литературе: то, что бесполезно для успешной жизни человека, он отбрасывает: обратим вни-мание, как часто он говорит о силе и слабости – под этим он подразуме-вает слабость художественную, но за ней неприкрыто проступает слабость и сила идейная и моральная: Андреев – как и Достоевский – предлагает больше решений и не избегает крайностей, а это неполезно, приносит человеку мучения и вместо внутреннего очищения приводит его скорее в состояние хаоса и растерянности. Чистота и сила намного больше объеди-няет Масарика с Горьким, которого он ценит особенно в его ницшеанской фазе развития: гордый человек (русское слово «гордый» до 1917 года об-ладало скорее негативным значением, вроде чешского слова „pyšný“, „na-dutý“), родной брат Ивана Карамазова, должен был стать противополож-ностью Андреевских слабых интеллектуалов. Это, тем не менее, не исклю-чает определенный вид теизма, который сам Масарик, в молодости ко-леблющийся, ищет и находит в чешской и мировой протестантской традиции, в то время как Горький создал для себя свое фейербаховское, антропологическое понимание богоискательства и богостроительства. Так что на первый взгляд перед нами предметность, утилитаризм, гордый и независимый человек, но за ними – тоска и упорный поиск духовного принципа, высшей идеи, Бога. С этой точки зрения примечателен Масариков анализ Ивана Алек-сандровича Гончарова (1812-1891). Интересны уже сами пропорции его из-ложения: основное внимание уделяется его самому слабому в художест-венном отношении роману Обрыв (1869), ибо в нем Масарик находит боль-ше всего показательного русского материала – это нигилисты, консерва-торы, религия, современное естествознание, политические заговоры и, на-конец, социоморфический, как он сам его называет, аргумент в пользу те-изма, как его затем, вслед за Гончаровым, повторяет Достоевский в Бесах: вы не можете верить в Бога, если в полку вы не верили в полковника, в университете – в ректора, затем в губернатора и в полицию. Наиболее интересен в этом поиске положения равновесия, которое характерно для Масарика-эстетика, литературного критика и в узком смысле слова ру-систа, «первенец» Гончарова Обыкновенная история (1847, в чешском пере-воде – Obyčejná historie или Všední příběh). Из всего этого крупного ирони-ческого, сатирического, грустного и даже трагического вопрошания Маса-рик избирает для себя старческую интерпретацию Гончарова, от которой за версту отдает дидактизмом: тот якобы заставил своего героя основать завод ради преодоления русской пассивности, ибо русская лень – исток всех пороков. Однако Гончаров не столь поверхностно задумал свой ро-ман; так же вяло звучит и краткая характеристика знаменитого романа Обломов. Масарик и здесь ищет в романе не столько одно искусство, сколь-ко множество раз упомянутую «философию истории» – но Гончаров как русский неоклассицист является аналитиком человеческой жизни, чело-веческого бытия, а не философом истории. Если XVIII-й и XIX-й века в духе немецкой классической философии воспринимали искусство вооб-ще и литературу в особенности как инструмент познания, то модернизм и весь XX-й век понимает их как выражение человеческого бытия, чело-веческого существования; именно такую позицию представляет в своем творчестве Гончаров: течение времени, наполненная смыслом человече-ская деятельность, сомнения в семейной жизни и химера любви – все это экзистенциальные вопросы, ответы на которые даются в романе или с по-зиций ориентального квиетизма, или западной, штольцевской трактовки производства и потребления, построение и достижение целей, смысл ко-торых мы уже не понимаем. Масарикова «реалистическая» идеология научной критики натал-кивается именно в русской среде на целый ряд произведений, которые уже предвосхищают тягостные вопросы экзистенциализма‚ релятивизма и ам-бивалентности постмодернизма: Ф. М. Достоевский (1821-1881) и А. В. Су-хово-Кобылин (1817-1903) – это русские Кафки до самого Кафки, Н. С. Ле-сков – экспериментальный прозаик задолго до Дж. Джойса, М. Пруста и В. Вульф, А. П. Чехов – крайний скептик до Анатоля Франса и Андрэ Жида... Так мы подходим к главному вопросу, а именно к какой парадиг-ме развития приходит Масарик: в доминантном философском основании Старая Европа – Новая Европа, Россия – Азия просматривается двойная линия: хотя Масарик близок к духовным течениям, здесь он отдает пред-почтение ноэтическому направлению перед онтическим, реалистической литературе – перед спекулятивными исчислениями, литературе практики и познания – перед литературой контемплятивного существования. Подоб-ным образом оба эти течения обнаруживал как в английской, так и в чеш-ской литературе Рене Веллек/Уэллек (1903-1995) и за каждым из них при-знавал равные права. И в первую очередь он наблюдает уравнивание Рос-сии с Западом и на этом поле, прослеживает, как рождается русский Руссо, Байрон, Гете, Бальзак, Гюго, и уже в меньшей степени задумывается, как это возможно, чтобы вечные имитаторы подошли к явлениям, скорее пред-угадывающим мировое литературное развитие, чем на протяжении сто-летий бредущим за ним, спотыкаясь. Проблема квалитативного русского переключения остается сегодня столь же актуальной, как и во времена Масарика: тогда взгляд на Россию был скорее критический, порой эмо-ционально-восторженный, позднее даже с обожанием, когда на эту ли-тературу смотрели как на недостижимый образец. Кажется, что русская литература, которая является в своих положениях феноменом крайним, экстремальным (это доказывает и сегодняшний русский постмодернизм или так называемая альтернативная литература[90]), вызывает и экстре-мальные реакции. Их Масарик попытался избежать с помощью уклона к равновесию: тут его последователями стали, как уже было сказано выше, Карел Чапек и Вацлав Черный[91]. В качестве иллюстрации русского внедрения в центр Европы и его сложных перипетий я сознательно выбрал личность Романа Якобсона и его брненскую судьбу потому, что именно он как бы воплотил это про-никновение первоначально чуждого элемента в среднеевропейскую ли-тейную форму, казавшуюся слишком по-австро-венгерски закоснелой, негибкой, доведя ее до состояния понимания, прочувствования и созву-чия, так что слова Якобсона, произнесенные им в 1968 и 1969 гг. о том, что он чувствует себя чехом, вытекают из логики вещей и событий: от виллы Терезы, Пражского лингвистического кружка, самоубийства Маяковского, боя с брненской доцентурой и профессурой, бегства в Данию, Норвегию, Швецию и США – до мирового признания и славы. Впрочем, внедрение русских формалистов и их структуралистский период не касаются одного только Якобсона: для Словакии, например, намного важнее фигура Петра Богатырева, для Брно значим традиционалистский медиевист Сергей Ви-линский, так же как для Вены и Брно – Николай Дурново.[92] Короче гово-ря, мы стоим перед проблемой русского межвоенного «нашествия» (в хоро-шем смысле этого слова) на Центральную Европу, ядром которой была межвоенная Чехословакия с тремя университетами в Праге, Брно и Бра-тиславе, где между ними кипело персональное и идейное сотрудничество (Франк Воллман и его перемещения между Братиславой, Брно и Прагой, то же – Ян Мукаржовский, Альберт Пражак и т.п.). Это мирное и плодо-творное нашествие, хотя и оно не протекало – как мы увидим – без на-силия, является свидетельством не только того, что Россия имеет отноше-ние к Европе, но еще и того, что Центральная Европа – это пространство, которое хотя и имеет свое территориальное и геополитическое ядро, но с точки зрения культуры является силовым полем, втягивающим в себя Запад и Восток; итак, вопрос не стоит таким образом, что Центральная Евро-па – это некий славный и бесславный пешеходный мост: вопрос и в том, что она была эпицентром истории и почему сегодня им не является или почему опять не могла бы им стать. Впрочем, это предполагает больше не-зависимости, самобытности, выносливости и способности к гибкой стой-кости, т. к. это культурное пространство дразнит как Восток, так и Запад (этой проблемой я занимаюсь в рамках другой своей работы). Три брненских vota separata были избраны мною потому, что они представляют не только ли не идиллический, но наоборот конфликтный и неприятный эпизод из жизни Романа Якобсона, а поскольку о них было известно, то о них и писалось. Здесь я отталкиваюсь от компетентного ис-следования проф. Дануше Кшицовой и ее дипломантов, а также Милоша Зеленки в 90-х гг., который неоднократно описывал и анализировал дан-ный эпизод. Мой взгляд, в сущности исходящий из тех же материалов, яв-ляется в какой-то степени иным, не будучи в отношении предшествую-щих точек зрения полемическим: речь идет лишь о смещении акцентов и даже скорее об иной «установке» исследования – в большей степени ре-феративно, чем рефлексивно, скорее с позиций Якобсона, его жизненного пути и методологии его и Пражского лингвистического кружка, и в мень-шей степени – с точки зрения принимающей среды. Я выбираю эту тему и потому, что развитие так называемого пражского структурализма и его корифеев – затронувшее всю тогдашнюю Чехословакию, как сегодня показывают новейшие исследования некоторых младших коллег нит-ранской школы, – было скорее противоречивым, а иногда и достаточно извилистым; и если мы говорим о структурализме как о чешском и чехо-словацком «фамильном серебре», то нельзя умолчать и об этих перипет-иях. Жизненный путь Романа Якобсона на территории межвоенной Че-хословакии не был легким, хотя сегодня он сознательно идеализируется. Он проходил буквально между жерновами событий, таких, как: неудача в попытке добиться пражской профессуры; переговоры по поводу поста профессора по договору в Брно; звание доцента и его подводные камни; исключительная профессура; попытка стать представителем штатной про-фессуры; снятие с должности заведующего Семинаром славянской фило-логии и de facto бессрочная пенсия по причине существовавшего тогда ра-сового законодательства Третьего Рейха; после окончания Второй миро-вой войны – расторжение трудовых отношений с юридически законным, но по сути политическим подтекстом; наконец, после долгих лет – почет-ная докторантура в брненском Университете Яна Евангелиста Пуркине. Курьез заключается в том, что кое-где одни и те же люди действовали прямо противоположно: например, Франтишек Травничек присвоил Якоб-сону звание доцента и контрассигнировал положительный отзыв о защи-те, а потом в качестве ректора подписался под отставкой Якобсона – хотя тогда в самом деле не было иного выхода. С удивительными перипетиями в 40 – 90-х гг. столкнулись и другие действующие лица, которые так или иначе стали частью брненской судьбы Якобсона. И необходимо осознать, что здесь начиная с 30-х лет существовал сильный политический фон, ко-торый у нас всегда и порой полностью определяет жизнь людей. Я бы ска-зал, что чешская судьба Якобсона, с годами изъятая из бури гнева, видит-ся, скажем так, идиллически, и кажется, что так ее понимал и сам Якоб-сон, т. е. с американской высоты и расстояния. Тем не менее, реальные со-бытия, в которых отражается атмосфера времени или времен, демонстри-руют как специфику центрально-европейского пространства в роли идео-логического и методологического перекрестка, так и специфику вхожде-ния других элементов и острую реакцию. По этой причине история Якоб-сона трансцендирует в более общие масштабы, которые могут быть важны для познания этого культурного пространства уже потому, что они могут повторяться или варьироваться. Более существенно то, как была попытка защиты Якобсона в Брно принята университетским сообществом и в чем заключается фактическое ядро упомянутых отдельных мнений. Прежде всего перед нами – если взглянуть хронологически – предло-жение об учреждении профессуры по русской филологии и о назначении доктора философии Романа Якобсона профессором русской филологии по договору: машинопись, которая нам предоставлена Архивом Универ-ситета им. Масарика, переполнена опечатками и прочими ошибками. Во-обще здесь обосновывается, почему такая профессура на договорной осно-ве необходима; причины вызывают улыбку, т. к. их стратегия напоминает сегодняшнюю: они не только научные, но, главное, непосредственно прак-тические. Цитирую: „O vědecké potřebě a vědecké samostatnosti ruské filolo-gie nelze vůbec pochybovati. Potřeba filologií jednotlivých národních celků – vedle filologií kmenových skupin – je obecně uznávána; tím spíše je pak opráv-něno samostatné filologické bádání a jeho tradování při tak významném kultur-ně i hospodářsky národním celku, jako je ruský, podobně jako se odděluje z ger-mánské filologie bádání o anglickém jazyce a literatuře, z románské o jazyce a literatuře italské. A filologické obory týkající se národního celku ruského se osamostatnily – třebaže v rámci slavistiky – záhy ve vývoji slovanské filologie jednak pro zvláštní postavení kulturního vývoje ruského odlišného od celkem jednotného vývoje západního a pro úzké linguistické a etnografické vztahy k ná-rodům neslovanským, ba i neindoevropským obývajícím v době minulé i pří-tomné na území říše ruské, jednak pro významnou a rozsáhlou badatelskou práci vykonanou na Rusi v těchto oborech“[93]. Так, конечно, можно, выделить из славистики все югославянские языки и литературы, и далее: здесь перед нами в зародыше первоначала русистской сепарации; она не была вызвана одними лишь послевоенными политическими мотивами – она подготавливалась в лоне славистики задолго до этого. Цитируем далее: „Na naší fakultě (читай: на философском факультете Университета им. Ма-сарика в Брно – И. П.) jest však tohoto oboru také konkretně potřeba, a to ne-jen z důvodů vědeckých, nýbrž i z praktických. Na filosofické fakutě Masary-kovy univerzity jsou zastoupeny věci ruské jen ruskými přednáškami o ruské li-teratuře, které má S. Vilinskij, smluvní profesor ruské literatzry; ruská litera-tura si tohoto samostatného zastoupení plně zaslouží, nelze však nadále pro-dlužovati ten stav, že se na naší fakultě vůbec nepřednáší o jazyce ruském. Sbor profesorský se snažil tento závažný nedostatek odstraniti od počátku roku 1925 svými jednomyslnými návrhy ze 7.února 1925 a zvláště ze 7. prosince 1926 na zří-zení smluvní profesury ruského jazyka a na její obsazení profesorem N. N. Dur-novo, z čehož tehdy sešlo odchodem Durnovovým do SSSR (do Minska). V návr-hu jednomyslně přijatém na schůzi sboru 7. prosince 1926 bylo podrobně odů-vodněno, proč je nutně potřeba poznání vývoje ruského jazyka pro každé vědec-ké studium jazyka českého a zvláště jeho východních nářečí i pro přípravu kan-didátů češtiny pro střední školy, a dále povinnost důkladného vědeckého po-znávání ruštiny plynoucího z přičlenění Podkarpatské Rusi. Po praktické strán-ce je pak nejen pro školství Podkarpatské Rusi, nýbrž i pro naše střední školy nutně potřeba, aby filosofická fakulta byla schopna vychovávati kandidáty rušti-ny, kterých je potřeba pro střední školy obchodní i pro povinnou ruštinu na ref. reál. gymnasiích“. Специальность русской филологии, а вовсе не русский язык, обоснована своими широкими рамками, т. е. изучением языка – но также и культуры, этнографии и т.п. Следующий аргумент заключается в том, что нас не должны обогнать другие неславянские народы; и, наконец, в данной «кадровой» ситуации неизбежно, чтобы кандидатом договорной профессуры был иностранец, русский. Далее следует curriculum vitae Якоб-сона и оценка его научной работы. На проекте поставили свои подписи профессоры Гавранек, Травничек и Соучек. Ядро проекта как две капли воды похоже на отзыв на доцентскую диссертацию и прочую существующую научную деятельность доктора Ро-мана Якобсона, который на этот раз его поддержали профессоры Гавра-нек, Травничек и Воллман. Отзыв о поданной диссертации, однако, нас-читывает на неполных полторы страницы больше, чем шестистраничный отзыв. Первая часть включает в себя краткое резюме с описанием чешско-го анабазиса Якобсона, в том числе вынесения его кандидатуры на пост профессора по договору; далее выделена его первая работа, т. е. рецензия на карты русских диалектов, труд о поэтике и метрике, из которых выте-кает – как это показано Зелинским, Виноградовым и Томашевским – что эти работы Якобсона являются основными трудами русской формальной школы; затем, среди них названы работы по чешской литературе, а кон-кретно – Základy českého verše (1926), где допускается негативный крити-ческий отклик, и исследование Vliv revoluce na ruský jazyk (1921) с кри-тикой А. Мазона. Собственно диссертация Remarques sur l´évolution pho-nologique du russe, которая вышла в серии Travaux du CLP, считается успеш-ной, хотя отзыв на нее показывает, как сами авторы «боролись» с форму-лировками: первоначальную критическую часть они предпочли вычерк-нуть, причем давили на то, что Якобсон, собственно говоря, использует результаты Трубецкого. Весь отрывок в конце концов звучит следующим образом (вычеркнутые позднее части приведены в скобках): „S některými jeho názory členové komise nesouhlasí (např. s tradováním Fortunatovova před-pokladu o labialisovaných vokálech v praslovanštině, fonémy k’, g’, x’ jsou spíše varianty kombinatorní mimofonologické, správně sice zdůraznil význam akustické stránky, ale přecenil jej), také některé výklady teoretické v pozdějších spisech formuloval přesněji sám autor (nebo Trubeckoj, na př. korelace intensity sám autor v Travaux du CLP 4, str., Trubeckoj zavádí ponětí bez příznakové řady, kterého pak Jakobson užívá.) Ale tento nesouhlas v jednotlivostech nebo další vývoj bádání nesnižují positivní badatelskou cenu této práce Jakobsonovy. Tato práce, třebaže postup její byl připraven ve faktech vynikajícími pracemi Šach-matovovými a Durnovovými a v teorii prací Trubeckého, znamená vážné (пер-воначально: čestné – И. П.) jejich pokračování a obohacuje podstatně i ruskou linguistiku i teoretické bádání o jazyku“ (исправлены многочисленные опе-чатки – И. П.). Далее здесь перечеркнуты имена докладывающих об этой работе, и негативная критика Мазона прокомментирована так, что свои замечания он не подкрепил ни единым конкретным примером. В заклю-чение комиссия посчитала данную работу полностью удовлетворяющей требованиям, предъявляемым к диссертации на звание доцента. Из всей структуры отзыва становится очевидно, что тут скорее, не-жели фонологический труд Якобсона, принимается во внимание целый комплекс разнообразных текстов, часто выходящих за пределы лингви-стики в направлении к стиховедению и поэтике. Из профессорского хора затем прозвучали три негативных выска-зывания, так называемые votum separatum. Первое из них представил про-фессор английской филологии Франтишек Худоба (1878-1941), сконцен-трировавшийся на разборе взглядов Якобсона из статьи O dnešním bru-sičství českém, который потом вышел в книге Spisovná čeština a jazyková kultura (1932). Votum separatum Худобы часто отбрасывается как проявле-ние старомодности, консерватизма, национализма и ксенофобии, но все-таки обратим внимание – sine ira et studio – на его смысловое ядро. Худо-ба, в первую очередь, озадачен тем фактом, что Якобсон как «иностранец, только-только научившийся говорить по-чешски» (“cizinec, který se teprve nedávno naučil poněkud česky“), высказывается по поводу современного чешского языка и «обескураживает своей неуместной резкостью, а иногда и скрытой насмешкой» („zaráží svou nemístnou příkrostí a někdy i zastřeným posměchem“). Автор, которому принадлежит вотум, указывает прежде всего на волюнтаризм Якобсона: Йозефа Зубатого, некогда главного редактора журнала Naše řeč, тот называет «гениальным художником на ниве чеш-ской филологии» (“geniálním umělcem na poli české filologie“), но «его очи-щающее творчество он подрывает и приводит к несерьезности» („jeho očis-tné dílo podrývá a uvádí v nevážnost“). Следующие страницы своего вотума Худоба посвящает тому, чтобы продемонстрировать стремление Зубатого к чистоте чешского языка. Одновременно он опровергает высказывания Якобсона о том, что так называемое «онемечивание» чешского языка яв-ляется одной лишь демонстрацией, националистической политикой, для которой более подходящим определением был бы расизм. Худоба отвер-гает такое обозначение, а с ним и то, что с призраком германизации по-кончено. „Dr. Jakobson, který je naprostý cizinec, česky se sotva naučil a čes-kého jazykového citu mít nemůže a nemá, jak ukazují některé jeho práce, jichž neupravoval český odborník jako jeho stať O dnešním brusičství českém (prof. B. Havránek), zapomíná, že my Čechové nejsme jenom Němci mluvící česky a že nám nemůže být jedno, je-li naše řeč bídnou hatmatilkou česko-německou, jak nedávno prof. Trávníček nazval chatrnou češtinu některých našich přírodověd-ců. Zapomíná také, že není jeho právem ani úkolem vměšovat se takovýmto způ-sobem do našich snah po očistě a vytříbení naší řeči mateřské. Takového vmě-šování by nesnesl žádný vzdělaný národ, který jako národ za něco stojí, ani kdy-by smělý cizinec znal jeho řeč mnohem důkladněji, nežli jak Dr. Jakobson zná česky, a své názory mu vnucoval příjemnějším způsobem, nežli činí on“. Вслед за тем Худоба указывает на неточности и взаимоотрицающие утверждения в критике Якобсона в отношении редактора журнала Naše řeč, Йиржи Галлера. Если обобщить суть votum separatum Худобы, то мы придем к выводу, что автор с моральной и профессиональной точки зре-ния лишает Якобсона права компетентно высказываться по поводу чеш-ской языковой политики, что он сомневается в бесспорности его научного метода (в сущности, он упрекает его в волюнтаризме, манипулировании цитатами, в аргументационной непоследовательности) и ловко припле-тает сюда профессоров, бывших членами научного совета, и ставит их via facti в позицию против Якобсона (Травничек, Гавранек как чешский кор-ректор работ Якобсона) или же неявно сомневается в их беспристрастно-сти – хотя и не говорит об этом прямо. Вотум завершается, разумеется, протестом против утверждения проекта (вотум датирован 24-м января 1933 г.). К вотуму Худобы присоединяется вотум профессора германистики Антонина Беера (1881-1950) от того же дня. Он в свою очередь отмечает модность лингвистической терминологии Якобсона, то, что некоторые труды тот знает лишь «из вторых рук», а притом критикует их, не зная их истоков (например, у младограмматиков). На обоих авторов вотума произ-вело плохое впечатление и то, что Якобсон пишет в Праге по-немецки, хотя сам считает себя русским, что вышеупомянутую аспирантуру он за-кончил в немецком пражском университете, защитив написанную по-не-мецки работу о десятерце, а также и то, что он работает в редакции немец-кого издания Slavische Rundschau. Беер доводит до логического конца не-годование Худобы по поводу того, что онемечивание чешского языка Якоб-сон называет расизмом (в иных случаях он говорит о фашизме в языко-ведении) и иронически «гасит»: „Abychom si uvedené výroky p. Dra Jakob-sona prakticky uvědomili, je to s nimi tahkhle. Náš nejpřednější znalec jazyka českého F. Trávníček, vytýkaje v češtině p. Dra Jakobsona výrazy jako ,neod-visle od toho, familiérní, bezprostředně, velkotovárna, přirozeně’ (Listy fil. 49, 246), dopustil se tedy demonstrace, dělal jazykovou politiku, podporoval rasis-mus; a vytýkaje chyb ,jich význam’ ,Otci a děti Turgeněva’, ,dle terminologie Fortunatova’ zapomněl podle p. Dr. Jakobsona, že ,proti malé gramotnosti nelze bojovati mechanickými seznamy chyb,’ že ,výčet takových chyb je úkolem ko-rektora, nikoli odborného časopisu‘ (str. 88). A vytýkaje germanismy zapomněl, že podle p. Dra Jakobsona ,musí podat důkaz, že svým fonologickým nebo gra-matickým složením, odporují strukturním zákonům současné češtiny.’ Беер за-тем напоминает, что Якобсон непрямо назвал Франтишека Таборского «врагом современной культуры вообще» („nepřítele moderní kultury vůbec“), и обращается к якобсоновской статье в журнале Čin (1930) Romantické všeslovanství – nová slavistika. Но он говорит не столько о содержании, сколько о тоне (Якобсон в своей статье высмеивает общеславянскую ро-мантику, ура-патриотизм, причем буквально описывает, сам того не осо-знавая, собственную дальнейшую судьбу; этого, конечно, не знал тогда и полемизирующий с ним Беер): “..pro hejslovanskou rhetoriku nezůstávalo místa už ani v pozdravných a banketových řečech, ledaže v pozdravu nějakého zástupce slavistiky z Kalifornie“ (таковым мог бы быть через несколько лет и он сам – И. П.). А далее Беер сурово и, думается, небезосновательно, нападает: „Ale vím o jiném projevu, který byl pronesen zástupcem ,nového slovanství’, jenž hlásal, že filologii je třeba pěstovat v duchu leninsko-marxistickém; že se nikdo neozval, přičteme patrně zásadám pohostinství, mlčelo se z útrpnosti nad ,novým životem osvobozeného národa’ a z ohledu na poměr ,svobodného vědce k jeho vládě.’ Víme, že se tisk praslovanské mluvnice nezakazuje a nepřerušuje v Kali-fornii, nýbrž v jiné zemi. Ozve se dr. Jakobson proti této skutečnosti ,nového slovanství’ aspoň tak jako mentoruje u nás? Kde by se octl – ne v Kalifornii, ale v té jiné zemi – muž, jenž by proti tomu a jiným ještě věcem razil hesla ,demon-strace’, ,rasismus’, ,boj proti kultuře vůbec’? Kde by se octl, neřeknu. Ale u nás je v habilitačním řízení". Третий votum separatum подписал классический филолог Франти-шек Новотный (1881-1964), обратившийся к научному совету с просьбой установить гражданство доктора Романа Якобсона. Уже во вступлении чи-таем: „Dr. Jakobson je státním příslušníkem SSSR. Mimořádné poměry, které nastaly v Rusku po revoluci, zasáhly několika různými způsoby do života ruské inteligence a zejména ruských učenců. Z těch, kteří zůstali v Rusku, žije část ve větší nebo menší svobodě podle toho, jakou měrou se přizpůsobili k programu vládnoucí strany; mnozí byli zastřeleni, jiní jsou vězněni. Z těch, kteří žijí mimo Rusko, byli někteří z Ruska vypovězeni, většinou však odešli do emigrace do-brovolně, aby unikli nové moci. Dr. Jakobson nenáleží k žádné z těchto uve-dených kategorií. Žije už léta mimo hranice svého státu, ale není ani exulant ani emigrant“. После этого фактографического введения с амбивалентным подтекстом следует процедурально самое важное, т. к., хотя порядок за-щиты диссертации этого прямо не содержит, „mezi naším státem a SSSR není vzájemnosti v takových věcech, jako je studium a učitelská činnost. Nelze si představit případ, že by člen našeho čsl.moskevského zastupitelstva byl na svou žádost připuštěn za docenta na některou universitu sovětského Ruska, a to jedině po prozkoumání své vědecké způsobilosti“. Этими вескими аргу-ментами Новотный завершает третий, а для нас последний, votum separa-tum с тем же негативным заключением. Текст профессора Ф. Новотного приводит нас к биографическим сведениям о Р. Якобсоне, например, в той форме, в какой они указыва-ются в уже цитированном выше заключении о защите. Из этого следует, что 10-го июля 1920 г. Р. Якобсон приехал в Прагу „jako spolupracovník sovět-ské misse Červeného kříže“ (как сотрудник советской миссии Красного кре-ста; очевидно, здесь имеет место плохой перевод с русского языка: вместо „spolupracovník“ здесь должно было бы быть „pracovník“, рус. «сотрудник»); в октябре 1921 г. он уезжает оттуда, в 1920/21 учебном году, с позволения соответствующих профессоров прослушивает лекции в Карловом универ-ситете (Гуйер, Травничек); в конце 1921 г. он стал референтом советской миссии, где пробыл до 1. 11. 1928, когда был освобожден от службы. 9-го апреля в пражском немецком университете он был провозглашен докто-ром философии на основании диссертации Zur vergleichenden Forschung über die slavischen Zehnsilber. То, что предшествовало пребыванию в ЧСР, изложено ранее (т. е. классическая гимназия, обучение на историко-фило-логическом факультете Московского университета и т.д.). С учетом этих обстоятельств, моральные и технические процедуральные претензии, вы-сказанные в каждом из трех votum separatum, не кажутся абсолютно необ-основанными. Также известно, что развитие Романа Якобсона от упомя-нутой точки зрения к концепции евразийства, как показывает переписка с Трубецким, а далее к критике советского режима, было в США в период маккартизма проблематичным, и Якобсон неединожды был вынужден выражать свое критическое отношение к СССР. Брненское резюме Якобсона продолжается деловым письмом из Министерства образования и народного просвещения от 23. 5. 1939, ко-торое отправляет Якобсона в бессрочный отпуск в конце марта месяца 1939 г.; одновременно с этим его отстраняют от должности руководителя Семинара славянской филологии. В конце июня 1939 краевому ведомству в Брно было велено приостановить выплату служебного заработка и ассиг-новать от 1-е июля 1939 г. законную компенсацию в размере последнего жалованья, «с условием Вашего постоянного пребывания на территории Протектората Чехии и Моравии». Якобсон в то время на этой территории уже не находился. Следующим шагом стали три документа. В первом из них, с печа-тью от 5. 6. 1950, идет речь о протоколе обсуждения факультетской комис-сии, которая на своем очередном заседании 31. 5. 1950 предложила акаде-мическому сенату отменить исключительную профессуру Якобсона (чле-нами комиссии были профессоры и один ассистент, среди них – профес-соры Франк Воллман и Йозеф Курц). Ректорат впоследствии обратился к Министерству образования, культуры и науки с предписанием от 29. 1. 1951 об отмене декрета, т. к., цитирую: „Jmenovaný se zdržuje od dubna 1939 mimo území ČSR, od osvobození v r. 1945 nekoná své povinnosti jako profesor filozofické fakulty a působí na universitě v New Yorku, porušil tedy hrubě své pracovní a občanské povinnosti“. Здесь политическая подоплека заострена, хотя и очевидно, какие «гражданские обязанности» нарушил Якобсон. Министерство образования, культуры и науки в предписании от 26. 2. 1951, которое за министра подписал доктор Валоух, уже сообщает, что „jmeno-vaný profesor opustil svémocně svoji službu a nevykonává od května 1945 svou učitelskou činnost ani ostatní povinnosti plynoucí z jeho ustanovení mimo-řádným profesorem. Kromě toho prokázal svůj nepřátelský postoj proti lidově-demokratické republice ČSR, československému lidu a lidově-demokratické vládě tím, že se z New Yorku do vlasti nevrátil, ač byl povinen tak učiniti ihned po osvobození v květnu 1945. Tím se provinil hrubým porušením svých po-vinností stavovských a pracovních i povinností občana lidově-demokratického státu“. (исправлено правописание, устранены ошеломляющие ошибки – И. П.). Финальным аккордом становится провозглашение Якобсона по-четным доктором брненского Университета Я. Е. Пуркине, словно обрам-ленное введением советских танков в августе 1968 г. и прославленным пражским выступлением Якобсона в 1969 г. Тем не менее, текст проекта, который тогда подписали Арношт Лампрехт как заведующий кафедрой чешского языка, славянского, индоевропейского и общего языкознания, и ректор проф. Теодор Мартинец, и где в качестве аргумента приводится то, что Якобсон «присоединился к прогрессивному крылу и в борьбе за новочешскую литературную норму в тридцатые годы» („zapojil na progre-sivním křídle i do bojů o novočeskou spisovnou normu ve třicátých letech“), свидетельствует по меньшей мере о сложности жизненного пути Якоб-сона, его мнений, методологии и отношения к чешским масштабам, а так-же о разном идеологическом контексте и «установке» его труда. Однако еще существеннее то, что «дело Якобсона» в брненских 30-х гг. обнажает всю сложность и противоречивость литейной формы Центральной Европы, ядром которой была межвоенная Чехословакия: оно демонстрирует формирование филологических методологий и их оборотных сторон. Формалистские, отечественные чешские формистские и немецкие корни структурализма на нашей почве сталкивались с иными традициями, в том числе с позитивистскими и духоведческими, времена-ми и с религиозными и даже непосредственно католическими. По сути, они вносили в другую культурную и научную среду еще и австро-венгер-ское движение, научную общность (русское «кружковство»), но во многом также нетерпимость, излишнюю и поверхностную полемичность, журна-лизм и поспешность выводов, которые не всегда были подкреплены фак-тическим материалом, а иногда и манипулирование аргументами и поли-тизацию. Кроме того они нечутко вступили в ту среду, где еще слышались последние отзвуки чешско-немецкой политической, культурной и языко-вой борьбы: в какой-то степени в случае Якобсона здесь отражается по-зиция представителя великого народа, языку которого ничто не угрожает; а что касается недостаточного сочувствия, то его больше проявлял Рене Веллек (1903-1995): хотя и он был критиком близорукого чешского на-ционализма, но у него как у мультилингвального жителя Вены, по сути, выходца из чешской семьи высокого императорского чиновника, этот во-прос рождал больше чувств; тем не менее, и он прослушал курс герма-нистики не только в чешском пражском университете, но и в немецком, и неединожды был обвинен – и по праву – в слабом владении чешским языком (впрочем, его плохо знал в молодости и будущий президент Маса-рик, о чем свидетельствует его любовная переписка) и непатриотичности. Эти факторы в дальнейшем сыграли свою роль в последующем раз-витии Пражского лингвистического кружка с его склонностью к доктри-нерству, с его осуждением и нетерпимостью к другим подходам; в ряде случаев эти споры имели не только методологическую подоплеку, но и поколенческий, личностный и остро политический характер. С одной стороны, таким образом, Якобсон привнес в чешскую филологию здоро-вый импульс, дискуссию, полемику, бесспорные научные ценности; с дру-гой стороны, он проявил недостаточное вчувствование в автохтонное цен-трально-европейское, чешское и чехо-словацкое развитие. Хотя и можно сказать, что без определенной пробивной силы невозможно было бы вот так изменить масштабы в языкознании, стиховедении и поэтике, т. к. Якобсон перенес из революционной России революционность и коллек-тивность и в науку, но с другой стороны, остается открытым вопрос, не были ли этим доминированием подавлены или отброшены на задний план некоторые отечественные течения, которые, например, лучше пони-мал младший на одно поколение Рене Веллек/Уэллек: об этом свиде-тельствуют и его попытки прийти к методологическому компромиссу, его увлеченность неоидеализмом и психологией и интеграцией феномено-логии; как показывает механистичность дихотомии intrinsic – extrinsic в его совместной с Уорреном теории литературы: ядро литературоведения является имманентным, структуралистским, а окружающая «плазма» - иной, относительной. РОЖДЕНИЕ СРЕДНЕЕВРОПЕЙСКОЙ ПОЭТИКИ (Ф. КАУТМАН – О. ФИЛИП – Й. ЗОГАТА – М. ВИВЕГ) Срeднeeвропeйский тeрриториальный комплeкс с измeнчивой позициeй культурных цeнтров и пeрифeрий‚ такжe со спeцифичeским пeрeплeтeниeм национальностeй‚ культур и рeлигий вынуждeн признавать культурную разнородность и критиковать узкий этноцeнтричeский принцип. На тeр-ритории Срeднeй Европы давным-давно бытовал мультикультурализм eщe до мультикультурализма. Итальянский гeрманист Клаудио Магрис в своeй книгe Дунай (Da-nubio)‚ написанной наканунe большого пeрeворота в концe 80-х годов ХХ вeка‚ подчeркиваeт имeнно культурноe значeниe упомянутой рeки как связующeго звeна Срeднeй Европы. Дунай объeдинял нeмцeв‚ западных славян‚ вeнгров‚ южных славян‚ касался и тeрритории восточных славян‚ связывал тeрриторию Срeднeй Европы с Балканами и мeдитeрраной зо-ной. Однако сущeствeнная часть Срeднeй Европы тяготeла нe к Дунаю‚ а к Балтийскому и Сeвeрному морю‚ так что само сeрдцe Европы – Чeш-скиe зeмли – распадаются с гeологичeской точки зрeния имeнно на тeр-ритории Брно на двe противоположныe части. Арeал Срeднeй Европы‚ однако‚ становился и культурной цeлью‚ притягивая разныe фeномeны с востока‚ сeвeра‚ юга и запада. Бeлорусский учeный Францыск Скарына (около 1490 – 1551)‚ который родился в Полоцкe и скончался‚ вероятно‚ в Прагe‚ учился в унивeрситeтах Польши‚ Италии и Чeхии: имeнно в Пра-гe он издал свой пeрeвод библии под названиeм „Бивлия руска“. Украин-скиe литeраторы из Галиции публиковали свои сборники и отдeльныe про-извeдeния нe только в Российской Импeрии (Киeв‚ Харьков‚ Полтава)‚ но и в Срeднeй Европe (Буда‚ Вeна‚ Краков‚ Прага). Мультикультурным цeн-тром и для славян была Вeна: мeжвоeнный интeллeктуальный и культур-ный трeугольник Прага – Брно – Вeна стал важным и для русских учe-ных-эмигрантов (Н. Дурново‚ Р. Якобсон‚ Н. Трубeцкой). Срeдняя Европа фомировала и словeнца Матия Мурко‚ который был тeсно связан с нeмeц-кой культурой‚ и вeнского урожeнца Рeнe Уэллeка‚ позжe извeстного амeри-канского литeратуровeда и компаративиста. Вместе с развитием особой культурной‚ духовной атмосферы na территории Средней (Центральной Европы) образовалась и особая ли-тература‚ связанная с ее судьбами‚ насыщенная специфическими прие-мами‚ темами‚ мотивами‚ персонажами и проблемами. Именно особая культурная атмосфера Средней Европы способствовала формированию личностей‚ особо чувствительных к разным менталитетам и манифеста-циям мультинациональных и мультикультурных начал. Однако ареал Сред-ней Европы не был сложным только с ментальной и культурной точек зре-ния; огромные политические сдвиги ХХ века повлекли за собой испыта-ния характеров и трагедии человеческих судеб. Общественные катаклиз-мы и последствия революционных переворотов воздействовали на ареал Средней Европы прежде всего в межвоенный и послевоенный периоды. Эмблемой такой сложной среднеевропейской судьбы является Фран-тишек Каутман (родился в 1927 г.)‚ журналист‚ редактор издательства‚ ли-тературовед и литературный критик‚ издатель‚ поэт‚ переводчик и про-заик‚ деятель культуры‚ который подписал известный документ чехосло-вацкого диссента Хартия 77‚ член Dostoyevsky Society‚ член Общества Ф. Кс. Шальды‚ основатель и секретарь Клуба освобожденного самиздата. Доминантной чертой его художественных и философских размышлений являются экзистенциальные проблемы человека под давлением истории‚ одиночество и тревога. Ф. Каутману всегда свойственна оригинальность‚ чувствительность и скепсис: он обнаруживает неожиданные аспекты творчества С. К. Ней-манна‚ своеобразно анализирует Ф. Достоевского‚ Ф. Кафку и Э. Гостов-ского‚ Т. Масарика‚ Ф. Шальду‚ Я. Паточку‚ демонстрируя чехам импульсы литературной критики русских революционных демократов и применяе-мую в литературоведении герменевтику (в статье Герменевтика и интер-претация‚ 1969 г.‚ опубликовано 1996 г.). В творчестве Ф. Каутмана бросается в глаза еврейская тема‚ тракту-емая в качестве подспудного течения среднеевропейской судьбы: автор – иногда парадоксально – излагает на примерах еврейских писателей осо-бую‚ обобщенную эмблему экзистенциального отчуждения ХХ века (Каф-ка‚ Гостовский) как странное воплощение идей-предостережений Ф. М. До-стоевского. Хотя художественное творчество Ф. Каутмана не содержит вы-разительных еврейских мотивов‚ доминантные темы греха и искупления‚ испытаний совести‚ межгенерационных барьеров‚ кризисов коммуникации‚ одиночества и эротических судорог напоминают о творчестве Кафки и Го-стовского и их отчужденных идеалах. С этой точки зрения еврейская тема и еврейские мотивы‚ отзывы и аллюзии красной нитью проходят в полу-скрытом виде подспудным течением через все каутмановское мышление‚ становясь частью более общих тематических комплексов‚ т. е. человеческой тревоги‚ страха‚ любви и смерти.[94] Ф. Каутман – среднеевропеец по месту и времени рождения (это яв-ление в качестве категории менталитета и культуры после 1938-1948 гг. почти исчезло) и, одновременно‚ по выбору (германо-славяно-еврейский мир): неотъемлемой частью среднеевропеизма Каутмана является и его интеграция восточнославянских (в особенности русских) элементов. Они засвидетельствованы скорее в качестве эмблематических‚ орнаменталь-ных деталей. Два-три слова вносят в преимущественно чешский‚ немец-кий или еврейский материал блеск аллюзий восточного экзотизма. Именно в нем еще усиливается среднеевропеизм как особый цен-тростремительный феномен‚ способный‚ с одной стороны‚ притягивать‚ синтетизировать‚ а с другой‚ последовательно сохранять свой плюрализм и толерантность в среде ужасных религиозных войн прошлого‚ предше-ственников двух мировых конфликтов‚ которые родились именно здесь‚ несмотря на идейные и экзистенциальные травмы этого геополитиче-ского пространства. Каутман-художник скорее прозаик‚ хотя он писал и пишет поэзию: сборник стихов Opilý satelit (Пяный сателит‚ 1966)‚ посредством самиз-дата шесть сборников стихов 1965-1981 гг.‚ стихотворный сборник Melodie na jedné struně (Мелодия на одной струне‚ 1981). То‚ что в скрытой форме бытует в его литературоведческих работах, более или менее откровенно пронизывает его художественные произведения – испытание совести‚ межгенерационные барьеры‚ болезни межчеловеческого общения‚ оди-ночество и эротические судороги‚ уничтожение идеалов. В наиболее сжа-том виде они обнаруживаются именно в его сборнике повестей Nádhera rovnováhy (Прелесть равновесия, 1969). Наиболее сильно это выявилось в повести Já a moje dcera (Я и моя дочь, 1963), которая выражает в кон-центрированном виде жажду очищения и межгенерационного взаимо-понимания. И герои его романа Jak jsme s Jackem hledali svobodu (Как мы с Джеком искали свободу‚ 1981‚ 1995) ищут очищения‚ но‚ прежде всего‚ в единении с природой. Исповедальной формой характеризуется роман Mrtvé rameno (Мертвое плечо‚ 1977‚ 1992). Это первоплановая‚ горькая исповедь убежден-ного марксиста‚ блестящая анатомия и физиология человека эпохи чехо-словацкого коммунизма вплоть до начала 70-х годов с тонкими отголос-ками конкретной политической ситуации. Ф. Каутман – мастер глубин-ного восприятия меняющейся общественной атмосферы‚ сдвигов значе-ний‚ конфликтов и контрастов идей и быта‚ идеологии и темной‚ болез-ненной эротики. Герой‚ напоминающий некоторыми своими чертами и историей жизни антигероя Записок из подполья Ф. Достоевского‚ чув-ствует вину по отношению к бывшей любовнице Маркетке‚ которую из-за него исключили из вуза; позже возвращается к жизни и мышлению сво-его отца‚ поклонника Т. Масарика‚ с которым в юности как молодой ради-кал остро полемизировал. Наиболее тонко‚ однако‚ Каутман описывает изменения в быту героя к концу 50-х одов ХХ века.[95] Роман является ба-зисом для других‚ более метатекстовых конструкций с более сложной структурой повествования. Особую позицию‚ именно в смысле повествовательных форм‚ зани-мает сборник повестей Alternativy (Альтернативы) с подзаголoвком Прозы 1966-1969 гг. Они были подготовлены к печати‚ но не успели выйти – нор-мализация как раз начиналась. С 1978 г. они распространялись посред-ством самиздата – до сих пор они официально не изданы. Повести пред-ставляют собой – на мой взгляд – вершину творчества Каутмана вообще; их можно считать вершиной чешской прозы 60-х годов ХХ века в смысле трактуемых проблем и художественного уровня. Прозы Альтернативы свидетельствуют о серьезных авторских размышлениях о религии и вере. Своеобразной формой отличается повесть Mariáš (Марьяж)‚ в которой в рамках структуры и хода карточной игры излагается жизнь человека. Теоретиками романа особо ценятся Пролог к роману (1979, 1992) с элементами метатекста и отголосков русской классики ХIХ века (Н. Г. Чер-нышевский) и Román pro tebe (Роман для тебя‚ 1997). Последнее произве-дение закончено – по свидетельству автора – в 1970 г.‚ уже в период чехо-словацкой так называемой нормализации или же консолидации‚ когда Ф. Каутману было запрещено официально публиковать свои произведе-ния. Именно оно считается мною ключевым‚ стержневым‚ сосредоточива-ющим в себе сущность авторской художественной исповеди и его видение мира. Основой произведения является метатекст и квазиметатекст: это звучит очень по-среднеевропейски‚ но и‚ одновременно‚ по-русски; ведь и такая классика как Евгений Онегин носит зачастую метатекстовой ха-рактер. С метатекстом связана и дигрессивность романа‚ т. е. наличие тек-стовых (иногда лирических) отступлений; метароманность является самим стержнем произведения. Сохранение свободы является лейтмотивом романа Каутмана: ав-тор‚ исходящий из своих идеологических поисков и заблуждений‚ пере-полненный дезиллюзиями‚ постепенно становится врагом всякой идео-логии. Он излагает свою концепцию персонажей‚ обозначаемых больши-ми буквами алфавита: его герой называется A. (K. Франца Кафки). Третьим свойством романа является его конфессиональный‚ испо-ведальный характер‚ т. е. то‚ что типично для среднеевропейской фило-софичности и контемплативности и‚ одновременно‚ для формы русской „идеологической беседы“‚ ядра русского характерологического романа ХIХ и ХХ веков. С этим связано и представление о естественном характере человека и общества‚ которое эти свойства подавляет. Противоречия современного человеческого бытия и быта‚ а также угрозы ужасных катаклизмов приводят к желанию возвращения к исто-кам или образования совсем другого мира‚ с другими ценностями – но это‚ чаще всего‚ невозможно; смысл упомянутых противоречий состоит имен-но в смирении‚ в сближении обеих крайних точек и в осознании необхо-димости катарсиса. Ключом к прозрению является в романе сцена столк-новения политически враждебных групп студентов накануне рокового конца февраля 1948 года на улицах Праги[96]. Проза Ф. Каутмана основана одновременно на тайне и перманент-ной утрате уверенности; поливариантность подчеркивается самим авто-ром‚ который осознанно считает свою романную технику так называемым киноавтоматом‚ чешским изобретением‚ впервые‚ как известно‚ проде-монстрированным на мировой выставке в канадском Монтриоле (Монре-але) в 1967 г. Самым устойчивым слоем каутмановского романа является‚ пожа-луй‚ его полускрытая русская аллюзивность‚ редкое явление в новой чеш-ской литературе‚ за исключением‚ может быть‚ традиции стерновской ди-грессии‚ кафковского абсурда и отчуждения или – иногда иронизируемой – чапковской стилизации в его ранних‚ „чеховских“ или позже детектив-ных рассказах‚ а также романной трилогии 30-х годов ХХ века. Это про-является на нескольких уровнях артефакта: лексическом‚ например „oži-veně“, по-русски „оживленно“, нейтрально по-чешски скорее „živě“: В дру-гом месте можно найти „sledy písmen“ вместо „stopy písmen“ (следы букв), „medvědí úsluha“ вместо „medvědí služba“ (медвежья услуга). На уровне метароманности находятся разного рода намеки (Доктор Живаго‚ Досто-евский). Наиболее глубоки русские аллюзии на уровне поэтики: в роли трагического предвосхищения (сон о сыне‚ исчезнувшем в грязи‚ антици-пационныe элементы‚ именно в связи с поэтикой Достоевского – испове-дальность‚ жанр идеологической беседы‚ детектив; эпилог); очень русски-ми кажутся также размышления о сожжении рукописей (Гоголь‚ булга-ковское „Рукописи не горят“)‚ ирония а самоирония. Творчество Ф. Каутмана‚ на наш взгляд‚ наглядный и блестящий пример среднеевропеизма как особого феномена европейской и мировой культуры и мышления: способность связывать‚ переплетать‚ синтетизиро-вать‚ но не ликвидировать‚ предпочтение особых структур и эксперимента – это все вытекает из горького опыта прошлого и является – именно сей-час‚ в годы новых больших интеграционных движений‚ одновременно вдохновением и предостережением. *** Есть литературные произведения‚ которые имеют большое значе-ние не потому‚ что радикально развивают поэтологическую систему ли-тературы‚ а скорее потому‚ что они движутся на грани литературных жан-ров, что они в этом смысле слова экспериментируют‚ гениально отражая более широкие контексты‚ становясь‚ таким образом‚ эмблемой определен-ного пространства и времени. Таким можно считать изданный в 2000 го-ду одновременно по-немецки и по-чешски роман прозаика‚ переводчика и журналиста Оты Филипа Седьмое жизнеописание.[97] Этому произведе-нию я с 2000 уделял в некоторых своих статьях особое внимание[98] сего-дняшний обзор можно‚ следовательно‚ понимать как новое звено в этой цепи и как резюме данной проблематики; кроме поэтологической‚ т. е. морфологической точки зрения‚ и позиции визуализации и присутствия юмора‚ результатом которого является гримаса‚ тягостность‚ грусть и тре-вога‚ или же с сравнительного аспекта[99], кажется‚ что важной проблемой является среднеевропейское геополитическое пространство. Проблема Средней Европы связана с многоязыковым характером этого пространства и из этого вытекающим мультикультурализмом или же мультидимензиональной гетерогенностью. Все попытки устранить эту дисперзию‚ разбросанность, дезинтеграцию и гетерогенность‚ которая‚ по своей природе‚ является‚ прежде всего‚ оценочной‚ аксиологической‚ тяго-тели к господству одного или двух элементов и подавлению других‚ мино-ритетных – это‚ однако‚ как показывает история‚ привело скорее‚ парадок-сально‚ к усилению разновидностей за счет общих мест (loci communes), к подавлению осознания общей истории. Мультикультурность средней Европы представляет собой вечную травму‚ напоминающую травматиче-ские перекрестки на Балканах‚ в Прибалтике (Балтии) или же в польско-украинско-белорусском регионе на историческом фоне Австро-Венгрии и России. Эта травма рефлектируется в беллетристике как оценочная неу-стойчивость‚ связанная с мультилингвизмом и мультикультурализмом литературных персонажей‚ с их идейным колебанием (христианство как таковое‚ католицизм‚ протестантизм‚ консерватизм‚ либерализм‚ вольно-думство‚ атеизм‚ фашизм‚ нацизм‚ марксизм‚ практический коммунизм). Парадаксально в этом плюралистическом веянии стольких культурных и политических пластов усиливается одиночество и отчуждение человека‚ его историческое искоренение. Довольно точно постигла экзистенциаль-ное положение среднеевропеизма так называемая пражская немецкая еврейская литература, в особенности Франц Кафка. Имменно он показал‚ что то‚ что кажется пространственно ограниченным есть всеобший‚ всече-ловеческий признак; подобно тому и Т. Г. Масарик утверждал‚ что чеш-ский вопрос имеет смысл только как всемирный. То‚ что явилось как при-чина отчуждения и искоренения (мультилингвизм‚ мультикультурализм‚ ментальная гетерогеннность), может стать путем переключения сред-ством их преодоления. В то время как в прошлом велись поиски преодо-ления упомянутой гетерогенности в поддержке доминантной роли одного или двух (немецкого или русско-советского) элементов‚ сейчас выявилось‚ что баланс гетерогенности можно‚ лучше всего‚ найти в плюралистиче-ском‚ взаимном уважении так‚ чтобы двусторонние напряжения (наример‚ чешко-немецкое, чешско-польское‚ венгерско-словацкое‚ чешско-словац-кое) преодолевались посредством мультилатерализма и мультикультур-ного движения среднеевропеизма, которые формировались на разных уровнях. На примерах типичных среднеевропейских городов‚ как‚ например‚ Прага‚ Краков‚ Вена‚ Брно или Будапешт, легко обнаружить сходства или общие места в архитектуре‚ изобразительном искусстве‚ в культуре вооб-ще‚ в литературе и в менталитете. Ряд общих черт общеевропейский‚ ряд только среднеевропейский. Везде‚ более или менее‚ встречается готика‚ ренессанс‚ маньеризм‚ барокко и рококо‚ разные псевдоклассические сти-ли‚ стиль модерн (Sezession), конструктивизм и авангардные течения‚ в некоторых местах была сильнее реформация‚ в других контрреформа-ция или строгие протестантские стили. Это‚ однако‚ касается не только столиц и крупных городов и политических и культурных центров‚ это все-общее явление‚ захватывающее всю территорию и проявляющееся и в де-талях и в меньших городах и городках. Например‚ сегодняшняя столица Нижней Австрии (с 1986 г.) Санкт-Пелтен (St. Pölten) концентрирует в себе явления и личности общие для существенной части среднеевропейского пространства: остатки готики‚ ренессансное ядро с наступающей бароч-ной перестройкой, дома в стиле модерн начала ХХ века: ратуша‚ восхо-дящая к началу ХVI века‚ с барочным помещением городничего (1722), францисканским костелом в стиле рококо, но и Музей во дворе (Museum im Hof) с экспозицией рабочего движения, барочный Институт англий-ских барышень, Кремская и Венская улицы‚ включая и ренессансные и ба-рочные постройки и дома в стиле модерн; личности‚ как‚ например‚ Якоб Прандтауэр (Jakob Prandtauer) и Даниель Гран (Daniel Gran), образовали архитектуру и изобразительный облик большой части среднеевропейско-го ареала; если не забыть и о еврейской традиции (синагогa была уничто-жена нацистами в 1938 г.‚ сейчас она отреставрирована), получается общий среднеевропейский профиль, город как эмблема среднеевропеизма. Существенную часть своего творчества Ота Филип связал с Остра-вой‚ когда-то национальным котлом‚ в котором очутились жизни силе-зийцев‚ чехов‚ моравлян‚ поляков‚ немцев и евреев. В романе о Лойзке‚ на-пример‚ речь идет о временном отрезке с конца 20 годов до 21 августа 1968 (до советской оккупации Чехословакии). Автор движется между исповедаль-ным и хроникальным типом прозы. Успение Лойзка Лапачека на первый взгляд типичная исповедь‚ конфессия‚ но‚ одновременно‚ и хроникальная структура‚ повествовательная зона‚ захватывающая много лет и все клю-чевые общественные изменения. Большой мир политических и нацио-нальных столкновений преломляется в трагикомический мирок обык-новенных людей. Повествование основывается на традиционных подхо-дах переплетения временных уровней и потока сознания. Основной чер-той персонажей Филипа являются неустойчивость‚ неуверенность, вечные поиски‚ фасцинация идеалами и их суетностью‚ культ исторических ком-промиссов. В романе-хронике о Лойзке Лапачеке искоренение демон-стрируется следующим образом: главный герой‚ или же антигерой Лойзек не принадлежит ни к кому‚ он чех‚ но посещает немецкую школу‚ его отец служил в немецкой армии‚ он сам после войны стал членом компартии. Судбы отдельных лиц наглядно показывают идиотизм национализма и стадности, которая постепенно угрожает среднеевропейскому простран-ству и которая в местных условиях выглядит смешно. И‚ сверх того‚ здесь присутствует и боль памяти (внезапные изменения взглядов и позиций‚ роль тех‚ кто стал карателем по профессии и самозванным судьей своих сограждан при любом политическом режиме). Седьмое жизнеописание отличается от предыдущих произведений автора тем‚ что факты‚ аутентичность нарушают ось факт – фикция в поль-зу факта – много эпизодов является полностью документальными‚ давле-ние большой истории подчиняет себе в высокой степени маленькие ис-тории людей (histoire, history, story = сюжет‚ но и история человеческой жизни‚ „малая история“). Автор видит эту большую и малую историю сле-дующим образом: „В прошлые 70 лет‚ не покинув центр Европы‚ я пере-жил семь политических режимов‚ тринадцать президентов‚ одного Адоль-фа Гитлера и его тысячелетний „рейх“‚ но мне посчастливилось‚ так как он для меня длился всего лишь 6 лет‚ одного Сталина‚ семь большевист-ских генсеков и в период 1948-1974 одну вечную дружбу с СССР. Я три ра-за изменил гражданство‚ два раза речь и два раза потерял родину‚ а это все в больном и беспокойном сердце Европы[100]“. Для Филипа история пред-ставляет собой вечный процесс ликвидации воздействия толерантности и добра; в этом смысле его романы напоминают прозы другого чешского автора Владимира Кернера (Vladimír Körner, год рождения 1939). Оба автора находят существенную проблему среднеевропейской трагедии в разных идеологиях‚ опирающихся на философию‚ национа-лизм или национальную или социальную слелоту и низкую степень толе-рантности. В романе О. Филипа много страниц отводится описанию того‚ как герой после войны заново получает чехословацкое гражданство‚ хотя он все время жил в одном месте. Это напоминает в средней Европе извест-ный анекдот о человеке‚ который постепенно жил в Австро-Венгрии‚ Чех-ословакии‚ Венгрии и в Украине‚ не покидая Мукачева. Территориальные изменения приводят к образованию национальных историй и устранению совместной среднеевропейской идентичности: автор зачастую пользуется известным приемом‚ посредством которого он как бы протестует против внешних изменений‚ описывая неудобные‚ тягостные сексуальные сцены на фоне потрясающих политических событий (чехословацкий коммунисти-ческий переворот в 1948 г. и т. д.). Остравское‚ северноморавское‚ силезское происхождение главное лицо романа сохраняет и в Праге: герой‚ следовательно‚ лучше понимает релятивизм истории разных наций и идеологий. Ключевым местом рома-на является работа авторского рассказчика в редакции газеты „Млада Фронта“ в помещениях бывшей немецкой антифашистской газеты „Prager Tagblatt“. По заслуге одного пожилого человека он роется в архиве немец-кой газеты‚ читает немецкие книги (Мейринк‚ Рильке‚ Музил)‚ темати-чески связанные с чешской территорией‚ и всю пражско-немецкую еврей-скую литературу‚ описывая свой опыт ученика немецкой школы в север-ной Моравии. Под крышей бывшей немецкой газеты „Prager Tagblatt” он сызнова обнаружил красоту немецкого литературного языка и на нем написанной художественной литературы.[101] Роман Седьмое жизнеописание можно воспринимать как особую форму авторской исповеди и как общественную хронику последних не-скольких десятков среднеевропейских лет: в то время‚ как его пражская платоническая любовь Мария не ощущает толерантности‚ удивляясь‚ по-чему наш герой вообще может читать такие страшные вещи‚ как повесть Ф. Кафки Превращение‚ он сам начинает понимать естественную эмблема-тичность повести в связи с наступающими общественными и культурны-ми катаклизмами. Эта обстановка в романе связана не только с чувствительностью и скепсисом‚ но и со странным юмором‚ напоминающим юмор Гоголя и некоторых упоминаемых немецких авторов. У Кафки юмор функцио-нирует как особый вид катарсиса и новой интерпретации действитель-ности. У Филипа масса юмористических эпизодов‚ которые‚ однако‚ связа-ны с тягостностью и неудобством – все как бы покрыто мраком депрессии и тревоги; результатом юмора является еще болеe глубокая грусть (сексу-альные сцены на грязном диване‚ варение вязкого мыла на фоне поли-тического переворота‚ юмористические эпизоды редакторской работы на фоне культурной трагедии‚ культурный вакуум‚ эпизод с русской игрой городки в бывшей Чехословакии связан с трагедией более поздней поли-тической эмиграции). Безысходность истории обрамляется визуализиро-ванием сцен‚ в которых активизируетя обоняние и осязание; история в пражских улицах‚ наверное‚ воняет – грязь‚ вонь и отвращение являются эмблемами исторического тупика. Казалось бы‚ что этот среднеевропейский исторический тупик ве-чен‚ но само место действия – бывшая редакция „Prager Tagblatt“ – свиде-тельствует о другом. Эти культурные эпизоды‚ выглядящие как алмаз на фоне серых‚ литанических описаний ужасов‚ показывают‚ по крайней ме-ре‚ то‚ что сам автор считает миром своих ценностных иерархий. Культура слабая‚ она скорее дело элиты‚ но эта элита не тождественна с полити-ческими элитами. Средняя Европа вдруг выходит за черту своего истори-ческого определения‚ становясь все более духовным пространством‚ вир-туальной реальностью‚ которая пронизывает все: она действует медленно‚ постепенно‚ в большом отрезке времени‚ не годы‚ а столетия‚ парадоксаль-но преодолевая посредством своей амбивалентности и релятивизма амби-валентность и релятивизм истории‚ как этот полузабытый архив „Прагер Тагблатта” („Prager Tagblatt“) сияет‚ несмотря на многолетнюю пыль‚ силь-нее‚ чем весь блеск врéменных победителей. *** В чешской литературе конца ХХ и начала ХХI веков занимает осо-бое место творчество силезского писателя Йиндржиха Зогаты[102]‚ родив-шегося на границе трех теперешних государств (Чeшской Республики‚ Польши и Словaкии). Необходимо сразу же добавить‚ что его жизненный опыт формируется в 60-е годы‚ в период всемирного оживления литера-туры и гуманистических идеалов свободы и толерантности‚ когда воз-обновляется интерес к поэтической традиции прошлого‚ а именно к мо-дернизму‚ аванграду‚ а‚ кроме того‚ к более отдаленным направлениям‚ стилевым и поэтическим веяниям‚ в том числе к романтизму и барокко. Творчество Й. Зогаты многогранно с тематической и жанровой точек зре-ния. Это связано с фактом‚ что Зогата одновременно поэт и прозаик. В упо-мянутом разговоре со мной (см. примечание 1) в журнале TVAR он, между прочим‚ сказал: „Поэзия – это дыхание. Дыхание – это жизнь... Прозу я стал писать только в начале 80-х годов. Она помогала мне расслабить деспотизм эпохи‚ в которой нельзя дышать. Поэтическая метафора‚ сама по себе‚ сгущение‚ сокращение‚ не способна противостоять внешнему тер-рору‚ она его даже своеобразно усиливает.“ Специфической чертой Зогаты является то‚ что он умеет точно отделить прозу и поэзию‚ не смешивая их‚ как это обычно делают поэты‚ которые решили стать прозаиками‚ или прозаики‚ ставшие поэтами. Его прозаический стиль наиболее четко вы-ражен в трилогии Наследие исчезнувших свирелей (Dědictví zmizelých píš-ťal, 1996)‚ Овес на крышах (Oves na střechách, 1996) и Деревянные пира-миды (Dřevěné pyramidy, 1998). Если говорить о жанровом обрамлении‚ то необходимо отметить, что силезская трилогия относится к особой генерической форме романа-хроники (романической или романной хроники)‚ которую культивиро-вали примерно с половины ХIХ века‚ главным образом в славянских‚ скан-динавских и англосаксонских странах; в чешской литературе это‚ в частно-сти‚ некоторые произведенеия моравских прозаиков А. и В. Мрштик‚ юж-ночешского литератора Й. Голечека‚ известного исторического романиста А. Ирасека и др. Спецификой этого жанра является сохранение биологи-ческого‚ естественного художественно преломленного времени‚ размер которого дается человеческой жизнью‚ существованием места действия‚ как правило‚ деревни или городка‚ слабо развитым эпическим сюжетом‚ описательностью и преобладающей характерологией („портретная гале-рея“). Роман-хроника наиболее часто встречается в переломные моменты бытия нации‚ в переходные‚ транзитивные периоды истории. Так‚ напри-мер‚ в ХIХ веке он связан с ломкой феодализма и с наступлением капита-лизма и‚ следовательно‚ с началом нового образа жизни‚ новой морали и новых ценностей; в начале ХХ века с доминантным конфликтом эпохи‚ а именно с борьбой великих держав за новое распределение мира; во вто-рой половине ХХ века‚ а именно в его конце‚ с наступлением технологи-чечской революции и с постмодернизмом‚ с его амбивалентностью и то-тальной перестройкой ценностной системы. Зогата возвращается к местам своего детства‚ к пограничной области‚ где он родился‚ к национально и культурно смешанной структуре‚ вносящей неожиданные акценты в его этику и эстетику. Хроникальная трилогия Зогаты‚ своего рода историо-софическая проза‚ не может не коснуться проблемы регионализма (его деревня становится центром мира‚ узлом космогонического мифа‚ как Макондо у Маркеза или Скотопригоневск у Достоевского) посредством хроникального строения‚ отсутствия драматической формы‚ свободной‚ некаузальной связи отдельных эпизодов и скрытого напряжения между локальным и тотальным‚ мифом и историей‚ жизнью индивидуума о общ-ности. Это напряжение выражает самое сущность человеческого познания: хотя автор отказывается от ценностно иерархизированной манипуляции с человеком и с историей‚ он все же не может полностью устранить чело-веческое стремление моделировать и формировать: это моделирование исходит‚ однако‚ не из насильственного приспособления‚ а из полного по-нимания хода вселенной – это то дыхание‚ которое Зогата отождествляет с поэзией. Проза Зогаты‚ описывающая историю пограничной области между Моравией‚ Словакией и Польшей с первой мировой войны по конец вто-рой мировой и позже‚ обрамляет‚ следовательно‚ ее поэтическое ядро‚ со-стоящее‚ однако‚ не в ритме или поэтическом языке в узком смысле слова‚ а в признании космических движений‚ в пределах которых происходит вся человеческая история как эпохальное действие и как история индиви-дуальной человеческой жизни. Компактная структура первого тома Наследие исчезнувших свирелей постепенно распадается: мир проникает в место действия и‚ в конце кон-цов‚ ликвидирует его целостность. Метафорическая сила хроники ослабе-вает‚ заменяясь документальными словесными слоями‚ приемами литера-туры факта. Относительно жанра как высшей в поэтической иерархии ка-тегории можно подытожить‚ что он основан на дуальной структуре ло-кального и тотального‚ что его ядром является поэтическая идея самодви-жения неприкосновенной космической силы и связи человека и космоса; эта двойная структура‚ однако‚ постепенно распадается по мере того‚ как в место действия проникают события внешнего мира. Внутренним сим-волом‚ эмблемой жанрового движения является кошмарный образ дья-вола (Luciper = Lucifer, факельщик)‚ напоминaющий подобные образы в хрониках некоторых авторов ХIХ и ХХ веков‚ именно русских (М. Е. Сал-тыков-Щедрин‚ М. Горький). В ценностной иерархии все имеет свое ме-сто‚ нет тут социальных детерминант: движение крыльев летучей мыши стоит в ней так же высоко‚ как ужасы мировой войны и стратегические шаги политиков.[103] Таинственные проявления наступающей весны‚ жизнь людей‚ растений‚ камней‚ летучих мышей‚ мухи на картинах святых‚ ноч-ные прогулки влюбленных‚ война и работа на полях сливаются в одно космическое целое. Зогата конструирует свою трилогию на основе известной го-молoгии форм. Распаду Австро-Венгрии соответствует постепенный рас-пад дуального строения романа-хроники. Как у Ч. Айтматова‚ так и у Й. Зо-гаты лейтмотивом является работа художника‚ искусство как высшая сте-пень духовности. В трилогии это народные музыканты‚ певцы и резчики. Начиная со второго тома‚ усиливается поток песенных текстов в местном диалекте.[104] В третьем томе усливается исторический характер романа-хрони-ки‚ ликвидируется дуальность‚ антиномии локальный – тотальный‚ место действия – большой мир и подчеркивается мифический характер событий (образ Луципера = Люцифера‚ дьявола).[105] В определенной степени устра-няется фрагментарный характер повествования‚ усиливается эпическая природа жанра‚ его документальный и исторический базис‚ в замкнутое место действия проникают все больше и сильнее‚ интенсивнее события из большого мира. Поэтика романа-хроника отражает основные морфологические прин-ципы построения жанра. Характерна уже поэтика названия: она относит-ся к местности‚ к чему-то прочному‚ к стабильности жизненого начала (Dědictví zmizelých píšťal, Oves na střechách, Dřevěné pyramidy); названия одновременно имеют эмблематическую природу (наследие предков‚ связан-ное с креативным подходом к жизни‚ связь овса и дерева с бытием че-ловека‚ природы с человеческой общностью). То же характерно и для вну-треннего членения хроники: названия отдельных глав выражают будто бы периферийные‚ не столь важные данные: это‚ скорее‚ цепи художест-венных деталей и моментальных эпизодов‚ зачастую носящие игривый и образный характер (Amerika je za potokem, Šest dnů do týdne, šest dírek do píšťalky, Hrad bídy, Maštalka v ovesné slámě, Brázda do Těšína, Vojna o Račí potok, Osifovy varhany); названия глав‚ в конечном счете‚ как бы отражают постепенный сдвиг от хроники к историко-документальному роману. Концовка (explicit) имеет открытый характер‚ стремится к продол-жению‚ указывает на открытую структуру произведения‚ иногда это даже поэтическая гнома‚ отражающая конец места действия‚ покидаемого преж-ними жителями. Конструирование романа у Зогаты основано на отрывистости тек-ста‚ на коротких предложениях‚ на простом синтаксисе и на особом остра-нении‚ которое зачастую вытекает из недостаточно освоенных основ чеш-ского языка. Возникает эффект‚ известный из произведений других авто-ров‚ родной язык которых был не тот‚ на котором написаны их бессмерт-ные творения (Joseph Conrad и Guillaume Apollinaire были поляки: соот-ветственно Korzeniowski и Kostrowicki; орнаментальная проза Ч. Айтма-това или Анатолия Кима в русской литературе и т. д.). Известно также и то‚ что их язык читатели воспринимали как особый‚ оригинальный‚ но-ваторский‚ зачастую и красивый‚ эстетически значимый. Роман-хроника уже по своему методу документальной записи со-бытий – реальных или фиктивных – противостоит любому схематизму и идеологизму: у Зогаты в его трилогии это обнаруживается везде‚ бук-вально на каждом шагу его повествования‚ наиболее выразительно в кон-це третьего тома Деревянные пирамиды‚ в котором преступления‚ убий-ства борющихся сторон стоят рядом‚ образуя не только пирамиду дров‚ но и пирамиду насилия - без начала и без конца. В мозаике скорее постмодернистских произведений или массовой‚ тривиальной литературы‚ которые зачастую переплетаются в хаотической интертекстовой поэтике‚ возобновление древних жанров и традиционных жанров с более современной поэтикой и языком и стилем подчеркивает важность альтернативы и нового синтеза и нового обращения к прошло-му литературы: это попытка как бы заново посмотреть на язык и его поэ-тическую функцию. Определенный наивизм трилогии Й. Зогаты в смысле возвращения к истокам языка‚ к его праоснове‚ к древним приемам по-вествования в связи с конструированием художественного пространства и времени‚ которое мы когда–то назвали хроникальной пульсацией‚[106] может выполнять ту фунцкию‚ о которой З. Матхаузер говорит как о meta-habilitas‚[107] сближающую Й. Зогату с подобными талантами мировой ли-тературы‚ какими были‚ к примеру‚ Н. С. Лесков и А. Ремизов[108]. *** Уже само обозначение времени после 1989 года как периода транс-формации свидетельствует о журналистическом‚ т. е. имитационном вдох-новении‚ неточности‚ поверхностной атракции‚ об определенной степени принуждения‚ рекламной повторяемости‚ как и о других понятиях‚ свя-занных с развитием Европы в 90-е годы ХХ века. Общей чертой является радикальность‚ легкость образования новых взглядов‚ убеждение в воз-можности быстро достигнуть конкретных целей. В литературе с этим связано давление тривиальности‚ массовости‚ уходящих вглубь постмодер-нистских моделей: оно иллюстрирует их поэтику и‚ одновременно‚ при-дает себе с ее помощью определенную степень интеллектуализма, которая дает литературе возможность попасть в мир большого дискурса. Для этих процессов характернo господство так называемых мягких подходов‚ об-щая амбивалентность‚ неуверенность‚ туманность‚ оценочный промиску-итет и культ имитации. Человечество теперь живет в эпоху‚ когда на больших идеях и больших текстах паразитируют маленькие идеи и ни-чтожные тексты. Ибо – по Вальтеру Бенямину (Walter Benjamin) – сейчас наступила эпоха всеобщей воспроизводительности; это утверждение вос-ходит – подчеркиваю – к 30-м годам ХХ века; немецкий философ не мог тогда ничего знать об электроннных средствах. Мы живем во время дик-тата массовых средств коммуникации и необыкновенной человеческой способности трансформировать все в язык журналистики: мысли‚ чувства‚ страсти‚ достоинство‚ любовь и ненависть. Доминантой является игра с человеком: можно об этом больше узнать‚ если сравнить‚ какие идеи защищались героями чешской литературы с 40-х годов ХХ века по начало ХХI века. Наше время – и это его заслуга – наглядно показывает‚ как лег-ко имитировать оригинальные идеи и превращать их в журналистическое барахло‚ как путем постоянного повторения можно ликвидировать зна-чение почти всего в этом мире‚ образуя ощущение всеобщего отвращения и скуки. Чешский писатель Михал Вивег (Michal Viewegh, рожд. 1962), издал в течение 13 лет тексты‚ которые можно обозначить словом роман.[109] Их основной чертой является присутствие метатекста и интертекста‚ игры с чужими текстами‚ пародии и травестии литературных жанров и – в про-тивоположность традиционной фальшивой чешской скромности – значи-тельной степени эксгибиционизма, который выявляется в многочислен-ных интервью‚ где писатель пропагандирует свое творчество‚ образуя его массмедиальный фон. Он‚ однако‚ не единственный‚ кто осознает‚ что ли-тературе сейчас необходимо двигаться в дополняющих друг друга парах (литература – театр‚ литература – фильм) – его концепция основана на экономической калкуляции‚ хотя он декларирует себя как беспощадный критик современного чешского президента В. Клауса[110] и тот‚ кто зача-стую действует против течений. Творчество М. Вивега образует один полюс наиболее популярной чешской литературы на грани двух тысячелетий – это на публицистике и массмедиальной тривиалньной основе построенная литература‚ которая формируется по образцу моды легко пародируемых общественных и язы-ково-культурных элит‚ воспринимаемых квазикритически; другая линия‚ о которой шла речь‚ скорее традиционна (Й. Зогата и его силезская трило-гия; Квета Легатова – Květa Legátová – или же Вера Гофман‚ рожд. 1919, и ее цикл повестей Желары‚ 2001)[111]. История приватного детектива Дениса Правды и писателя Норбер-та Черного происходит в мнимо фиктивной среде; по ряду внешних и вну-тренних автобиографических данных ясно‚ что это современная Чехия и чешское общество начала ХХI века. Оба упомянутых полюса чешской прозы связаны посредством опре-деленного традиционализма: в то время как Зогата и Легатова исходят из дескриптивных‚ хроникальных структур‚ М. Вивег или‚ например‚ М. Нез-вал[112] паразитируют на тривиальной‚ массовой литературе; иногда нельзя точно определить меру пародии и согласия. Нарочно декларативное отно-шение Вивега к самопропагандированию и экономической функции ли-тературы (в одном разговоре он охарактеризовал это так‚ что заплани-ровал написать хотя бы один роман в год) можно воспринимать как осо-бую критику социальной действительности‚ но‚ одновременно‚ и как иден-тификацию с ней‚ т. е. „амбивалентность“. В то время как персонажи Зога-ты и Легатовой образуют более или менее драматические действия в по-токе ежедневной жизни из мелких элементов‚ связанных в одну цепь‚ Вивег генерирует свой сюжет из одного или двух мотивов как продол-жение и нарастание и их количество регулирует посредством техники об-рамления (Шкловский, Вшетичка[113]). Демонический характер творчества М. Вивега в целом напоминает моделирование мира М. Кундеры в его цикле повестей Смешные любови. Вивег детерминирует свой сюжет в форме исходной ситуации‚ предвос-хитившей развитие действия: писатель подвергает допросу детектива и принуждает его рассказывать историю слежки его любовницы Клары. В то время как модернисты формировали свое искусство как способность видеть мир будто бы в первый раз (формалистическое „остранение“), М. Вивег‚ исходивший из постмодернистской поэтики‚ строит свой рас-сказ на автоматизации; его люди – чтобы избежать постмодернистской амбивалентности и тотальной неуверенности – хотят предотвратить их. Аутентичные манифестации человеческого эго‚ как‚ например‚ ревности‚ фактически доминантной темы романа‚ устраняются путем автоматиза-ции: детектив Правда и его жена Рут говорят о физиологических деталях своих любовных приключений.[114] Автор структурирует свой роман графически и аксиологически. Проблема – например для переводчика – заключается в том‚ что речь идет не столько о лексике разговорного чешского‚ сколько о сленге‚ связанном с актуальной информацией‚ замкнутой в чешской проблематике‚ инфор-мацией‚ которая постепенно забывается и в этой среде. Связь с модными трендами чешской действительности манифестуется в эпизоде поездки в Китай‚ напоминающем киносценарий: Вивег зачастую строит свои про-зы наподобие киносценариев по известным‚ чисто практическим причинам. В одном из своих последних романов Vybíjená (2004)‚ оригиналь-ное чешское название которого обозначает популярную игру в мяч (близ-кую‚ говорят‚ английской игре pig-in-the-middle)‚ автор вернулся к традицон-ной дезинтегрированной романной модели с разными точками зрения (джеймсовскими points of view). Никакой мир an sich не существует‚ есть только миры нарративов‚ изолированные целые‚ не имеющие ничего об-щего или встречающиеся лишь иногда. Есть только здесь и теперь‚ цен-ности умирают как эфемериды только в час своей массмедиальной презентации. Вивег превосходно владеет методом коллажа: постмодернизм для него только часть торта‚ приготовленного собачкой и кошкой: с обсессив-ных намеков на Клауса по ностальгию‚ грусть безысходности и новое включение в ежедневный автоматизм – его новый человек столь искрен-ний‚ что его искренность становится несносной‚ выражая лишь новый раз-мер неискренности. Прозвища вивеговских персонажей напоминают воспо-минания о фильмах и телепередачах их молодости. Еще русский китик В. Г. Белинский в известной статье О русской повести и повестях г. Гоголя (1835) восхищался в этом русско-украин-ском авторе его умением поэтизировать действительность‚ что и называл реальной поэзией в противовес роматизму‚ т. е. идеальной поэзии. По-вседневность‚ ежедневный автомазизм‚ – это и главная тема Вивега: в то время как Гоголь обнаруживает общий и эмоционально опустошающий фон ежедневной банальности‚ доходя до печальной ностальгии‚ Вивег приводит ежедневный автоматизм до крайности: его человек защищает самого себя от убийстенной амбивалентности и неуверенности путем их расширения и абсолютизации и‚ таким образом‚ ликвидирует их. Легче всего уничтожить какой-то предмет так‚ что он увеличится‚ труп лучше всего скроется в массе трупов. Вивеговский „новый человек“ ХХI века – это начитанный зверь‚ который берет все как смерть‚ у него нет никаких оценочных иерархий‚ и свое образование он культивирует лишь для того‚ чтобы устранить из жизни напряжение‚ неуверенность и амбивалент-ность: неожиданные моменты можно элиминировать путем автоматизма. Наряду с демонизмом‚ моделирующим мир по своему образцу‚ и хрони-кальной текучестью‚ Вивег находит третий путь‚ а именно способность идентифицировать свою жизнь с моментом истории‚ с годиецентризмом нового времени. На поверхности проза Вивега как бы выявляет постмодернистскую амбивалентность‚ неуверенность‚ экслуатацию схемы детектива‚ внутри она‚ однако‚ функционирует по-другому: в то время как у постмодерни-стов можно за этими передвижными кулисами найти глубокое раздумье‚ чувство суеты‚ искоренения и ностальгии‚ у Вивега это чувство травести-ровано. Главной темой Вивега является тема тотальной транспарентно-сти: все живут как в аквариуме. Литература модернизма основала особую‚ но авторитетную оценочную экспериментальную структуру‚ постмодер-низм исходил из плюрализма‚ из совокупности не встречающихся дис-курсов‚ в квазипостмодернизме М. Вивега индивидуум полностью раство-ряется в глобализированом мире. Жизнь теряет свою цельность‚ про-странство и время разделились на самостоятельные части‚ разбросанные гномы‚ изолированные крылатые выражения‚ эффектные слова‚ англий-ские термины. В квазипостмодернизме искусство больше не способно спа-сти человеческую душу: его ценности не только амбивалентные‚ но почти нулевые‚ ограниченные моментом их возникновения и короткого суще-ствования. Квазипостмодернизм связан с деаксиологизацией современ-ного мира‚ в котором смысл имеет лишь то‚ что существует в массмедиаль-ной презентации: есть только короткое настоящее‚ никакого прошлого и будущего нет – это‚ кажется‚ выражение абсолютного недоверия к тра-диционной истории и политике. В то время как утопическая и антиуто-пическая литетатура проецирует все свои видения в будущее (футуроцен-тризм), которое или красивое или угрожающее‚ традиционные дезиллю-зивные прозы XIX века демонстрируют бессмысленность настоящего и будущего‚ обращаясь лишь к прошлому, постмодернизм паразитировал на падали чужих текстов‚ смешивая‚ таким образом‚ вполне естественно‚ настоящее и будущее‚ квазипостмодернизм живет только настоящим‚ сегодняшним днем. „Новый человек“ Михала Вивега и его квазипостмо-дернистский мир‚ кажется‚ предвосхищает некоторые черты мира в пред-дверии нового биг бенга (big bang), который может связываться не только с ожидаемыми космическими катаклизмами‚ но и с внутренними измене-ниями человека как биологического вида. Не случайно этот голос прихо-дит почти незаметно‚ тихо‚ не случайно‚ что он приходит именно из сред-ней Европы‚ откуда не раз приходили зловещие и надежды подающие со-бытия и сигналы. Литература Bilance a výhledy středu Evropy na prahu 21. století. Brno 2000. Burmeister H.-P.: Boldt F.: - Mészáros G.: (Hrsg.): Mitteleuropa: Traum oder Trauma? Bremen 1988. Busek E.: Mitteleuropa: Eine Spurensicherung. Wien 1997. Busek E. – Bix E.: Projekt Mitteleuropa. Wien 1986. Busek E. – Wilflinger: Aufbruch nach Mitteleuropa: Rekonstruktion eines ver-sunkenen Kontinents. Wien 1986. Central Europe. Core or Periphery? Copenhagen Business School Press, Kø-benhavn 2000. Centrisme interlittéraire des littératures de l’Europe Centrale. Literární stu-die. Práce Slovanského ústavu AV ČR, 5, Masarykova univerzita, Brno 1999. Redacteurs: Ivo Pospíšil, Miloš Zelenka. Demetz P.: Prague in Black and Gold. Scenes from the Life of a European City. New York 1997. Dor M.: Mitteleuropa: Mythos oder Wirklichkeit? Aus der Suche nach der grösseren Heimat. Salzburg – Wien 1996. Frommelt R.: Paneuropa oder Mitteleuropa. Einigungsbestrebungen im Kal-kul deutscher Wirtschaft und Politik 1925-1933. Stuttgart 1977. Gauss K.-M.: Die Vernichtung Mitteleuropas. Klagenfurt – Salzburg 1991. Gerlich P., Glass K., Serloth B. [Hg.]: Mitteleuropäische Mythen und Wirklich-keiten. Wien-Toruń 1996. Gerlich P., Glass K., Serloth B. [Hg.]: Neuland Mitteleuropa. Ideologiedefizite und Identitätskrisen. Wien-Toruń 1995. Gerlich P., Glass K. (hrsg.): Vergangenheit und Gegenwart Mitteleuropas. Wien – Poznań 1998. Gerlich P., Glass K., Kiss Endre (hrsg.): Von der Mitte nach Europa und zurück. Wien – Poznań 1997. Gimpl G. (hrsg.): Mitteleuropa. Mitten in Europa. Helsinki 1996. Glass K., Puślecki Z. W. (Hg.): Mitteleuropäische Orientierung der 90er Jahre. Wien – Poznań 1999. Goworowska-Puchala, I.: Mitteleuropa. Rdzeń Starego Kontynentu. Toruń 1997. Gürge W.: Paneuropa und Mitteleuropa. Berlin 1929. Hantos E.: Das Donauproblem. Wien 1928. Hantos E.: Das Geldproblem in Mitteleuropa. Jena 1925. Hantos E.: Das mitteleuropäische Agrarproblem und seine Lösung. Berlin 1931. Hantos E.: Die Handelspolitik in Mitteleuropa. Jena 1925. Hantos E.: Die Kulturpolitik in Mitteleuropa, Stuttgart 1926. Hantos E.: L’Europe centrale. Une nouvelle organisation économique. Paris 1932. Hantos E.: Mitteleuropäische Eisenbahnpolitik. Zusammenschluß der Eisen-bahnsysteme von Deutschland, Österreich, Ungarn, Tschechoslowakei, Polen, Rumänien und Jugoslawien. Wien 1929. Hantos E.: Mitteleuropäische Kartelle im Dienste des industriellen Zusammen-schlusses. Berlin 1931. Hantos E.: Mitteleuropäische Wasserstraßenpolitik. Berlin 1932. Hodža M.: Federácia v strednej Európe a iné štúdie. Bratislava 1997. Hodža M.: Schicksal Donauraum. Erinnerungen. Mit einem Geleitwort von Dr. Otto von Habsburg. Wien – München – Berlin 1995. Jahn E.: Bibliographie zur Mitteleuropa Diskussion. Beilage. Zeitschrift für Politik und Kultur im Mittel- und Osteuropa, Nr. 21, November 1988. Johnson L. R.: Central Europe: Enemies, Neighbors, Friends. New York – Ox-ford 1996. Katzenstein P. J. (ed.): Mitteleuropa. Between Europe and Germany. Provi-dence – Oxford 1997. Krebs H.: Paneuropa oder Mitteleuropa. Münschen 1931. Kujawa A.: Mitteleuropa als Paradigma der Identitätssuche? Der Prosawerk von Czesław Miłosz im Kontext der Mitteleuropa-Debatte de achtziger Jahre. Wien 1997. Kühl J.: Federationsphäre im Donauraum und in Ostmitteleuropa. München 1958. Le Rider J.: L’Europe Centrale – L’Idee germanique de Mitteleuropa. Paris 1994. Lemberg H. (hrsg.): Ostmitteleuropa zwischen den beiden Weltkriegen (1918-1939). Stärke und Schwäche der neuen Staaten, nationale Minderheiten. Mar-burg 1997. Lewis P.: Central Europe since 1945. London and New York 1994. Lichtenberg E. (hrsg.): Die Zukunft von Ostmitteleuropa. Vom Plan zum Markt. Wien 1991. Marjanović V.: Die Mitteleuropa-Idee und die Mitteleuropa-Politik Öster-reichs 1945-1995. Frankfurt am Main – Berlin – Bern – New York – Paris – Wien 1998. Meyer H. C.: Drang nach Osten. Fortunes of a Slogan-Concept in German-Sla-vic Relations, 1849-1990. Frankfurt am Main – New York - Paris – Wien 1996. Meyer H. C.: Mitteleuropa in German Thought and Action 1815-1945. The Ha-gue 1955. Naumann F. : Mitteleuropa. Berlin 1915. Pospíšil I.: A Chapter from Brno Ukrainian Literary Studies: the Creative Activity of Mečislav Krhoun and His Book on Jurij Feďkovyč. In: Pagine di ucrainistica europea. A cura di Giovanna Brogi Bercoff, Giovanna Siedina. Edi-zioni dell’Orso, Alessandria 2001, 83-90. Pospíšil I.: Il centrismo interletterario mediterraneo e la letteratura russa. In: Il Mediterraneo. Una rete interletteraria. La Méditerranée. Un réseau interlittéraire. Stredomorie – medziliterárna sieť. A cura di Dionýz Ďurišin e Armando Gnisci. Università degli studi di Roma „La Sapienza“, Studi (e testi) italiani. Collana del Dipartimento di italianistica e spettacolo, Roma 2000, 101-109 Pospíšil I.: Sergij Vilinskij an der Masaryk-Universitat in Brunn: Fakten und Zusammenhange. Wiener Slavistisches Jahrbuch, Bd. 42, 1996, 223-230. Pospíšil I.: Slavistika na křižovatce. Regiony, Brno 2003. Pospíšil I.: Srednjaja Jevropa kak perekrestok literaturovedčeskoj metodo-logii. In: Vzaimodejstvije literatur v mirovom literaturnom processe (Proble-my teoretičeskoj i istoričeskoj poetiki). Materialy meždunarodnoj naučnoj kon-ferencii, Čast’ 1, Grodnenskij gosudarstvennyj universitet imeni Janki Kupaly, Grodno 1997, 3-10. Pospíšil I. – Gazda J. – Holzer J.: Integrovaná žánrová typologie. Brno 1999. Pospíšil I. – Zelenka M.: Fenomén středoevropského meziliterárního centris-mu In: Dionýz Ďurišin a kol.: Medziliterárny centrizmus stredoeurópskych literatúr, České Budějovice 1998, 50-64. Pospíšil I. – Zelenka M.: René Wellek and Interwar Czechoslovakia: the Roots of Structural Aesthetics. BUNMEI (Civilisation) Tokyo, 17, 1998, 79-89. Pospíšil I. – Zelenka M.: Vdochnovljajuščaja literaturovedčeskaja koncepcija Jevgenija Ljackogo. „Slavjanovedenije“ 1998, No. 4, 52-59. Pospíšil I. - Zelenka M.: Zur Kategorie des Raums in der Literaturwisseschaft. Marginalien zu einem Phänomen der mitteleuropäischen Literaturen. “Ger-manoslavica“ IV (IX), 1997, 1, 179-189. Postmodernism in Literature and Culture of Central and Eastern Europe. Katowice 1996 Reinalter H. (hrsg.): Europaideen im 18. und 19. Jahrhundert in Frankreich und Zentraleuropa. Frankfurt am Main – Berlin – Bern – New York – Paris – Wien 1994. Revolutionen in Ostmitteleuropa 1789-1989. Schwerpunkt Ungarn. Herausge-geben und eingeleitet von Karlheinz Mack. Wien 1995. Rosenberg H.: Grosse Depression und Bismarckzeit. Wirtschaftsablauf, Ge-sellschaft und Politik in Mitteleuropa. Berlin 1967. Rumpler H.: Eine Chance für Mitteleuropa. Wien 1997. The Future of East-Central Europe. Ed. by Andrzej Dumała and Ziemowit Ja-cek Pietraś. Lublin 1996. Van Parijs P.: The Ground Floor of the World: On the Socio-Economic Consequences of Linguistic Globalization. “International Political Science Re-view” 2000, vol. 21, No. 2, 217-233. Zelenka M.: Literární věda a slavistika. Academia, Praha 2002. Zentraleuropa, Mitteleuropa. Gemeinsamkeiten und Trennlinien. Wien 1991. ЗАМEЧАНИЯ О КОНЦEПЦИИ РУССКОЙ ЛИТEРАТУРЫ В КНИГE ДМИТРИЯ ЧИЖEВСКОГО RUSSISCHE LITERATURGESCHICHTE DES 19. JAHRHUNDERTS (1964-1967) Дажe бeглый просмотр двухтомника Д. Чижeвского 60-х годов ХХ вeка[115] свидeтeльствуeт‚ что ядром eго концeпции являeтся цeльность литeратур-ной эволюции‚ традиционность и компромиссная структура критeриeв пeриодизации. Спeциалист по украинской литeратурe‚ славянскому ба-рокко в общeм‚ а по украинскому в особeнности‚ и видный компаративист он постоянно тяготeeт к видeнию литeратуры сквозь призму художeствeн-ных направлeний‚ как правило‚ в широком смыслe слова. Чижeвский – это типичный историк литeратуры‚ анализирующий дeтали литeратур-ного развития‚ поэтику прозы‚ стих‚ драму и общeствeнный фон‚ но eго видeниe являeтся скорee глобальным. Его история – это хорошee‚ прe-красно обработанноe стилистичeски повeствованиe‚ однако всeгда строго встроeнноe в болee широкиe эстeтико-философскиe контeксты. Из восьми факторов‚ которыe сущeствeнным образом воздeйству-ют на формированиe историко-литeратурной и тeорeтико-литeратурной концeпции в смыслe критeриeв подбора матeриала (эстeтичeский критeрий‚ критeрий эволюционного поэтологичeского импульса‚ рeлятивизирую-щий‚ рeпрeзeнтативный‚ сравнитeльно-относитeльный‚ национально-по-литичeский‚ индивидуально-тeндeнциозный‚ критeрий врeмeннóй пeрспeк-тивы) самыми важным являeтся критeрий эволюционного поэтологичe-ского импульса; с другой стороны‚ нeльзя нe учитывать тот факт‚ что в ана-лизируeмой книгe лишь слабо прeдставлeн сравнитeльный критeрий‚ по крайнeй мeрe в научном планe. В связи с тeм‚ что книга писалась для нe-мeцкого читатeля‚ главным образом для нeмeцких студeнтов славистики‚ оба тома содeржат ряд сравнитeльных примeчаний относитeльно как простых‚ так и болee сложных интeрфeрeнционных явлeний‚ включая и проблeмы русского алфавита и произношeния. По сравнeнию со срeднeeвропeйским видeниeм литeратурного про-цeсса‚ Чижeвский смотрит на русскую литeратуру XIX вeка как на двой-ную структуру‚ состоящую из романтизма (die Romantik) и рeализма (der Realismus). Их сущeствованиe‚ однако‚ нe ограничиваeтся XIX вeком: eго XIX вeк начинаeтся гораздо раньшe и продолжаeтся вплоть до XX вeка. Для Чижeвского XIX вeк прeдставляeт собой нeкую философско-эстeти-чeскую цeльность. Типичным в этом отношeнии являeтся вводная‚ общая глава Die russiche Literatur des 19. Jahrhunderts: „Natürlich liegen die Gren-zen des 19. Jahrhunderts in der Literatur so wenig bei 1800 und 1900 wie in der politischen und der Geistesgeschichte. Man möchte sie eher bei 1790 und 1920 ansetzen, aber einzelne Gestalten und Erschienungen, die außerhalb dieser Gren-zen liegen, doch der Einheit des 19. Jahrhunderts zurechnen. Diesem Zeitab-schnitt gehören jedenfalls Dichter wie z. B. Dostoevskij an, deren Werke nicht nur zur russischen, sondern zur Weltliteratur zählen – wenn auch bereits Werke des 18. Jahrhunderts in europäische Sprachen übersetzt worden sind (z. B. Kantemirs Satiren, Deržavins Oden) [116]“. Нeсмотря на всe измeнeния и на то‚ что русская литeратура со врeмeни написания книги стала на-много популярнee‚ что возникла масса пeрeводов на разныe языки мира и что были проанализированы и до тeх пор внe России почти нeизвeстныe произвeдeния „второстeпeнных“ авторов‚ что всe влюблeны в так назы-ваeмый русский постмодeрнизм‚ XIX вeк нe пeрeстаeт быть оригиналь-ным‚ до опрeдeлeнной стeпeни цeльным явлeниeм‚ котороe сохранило свою цeнность как исходный пункт и как пeрвая цeнностная вeршина раз-вития русской литeратуры‚ как ee наиболee влиятeльный пласт во всeмир-ном масштабe. Эволюционная модeль Чижeвского логична в том смыслe‚ что подчeркиваeт имeнно гeнeзис этого чуда русской литeратуры: автор ищeт eго причины в постeпeнном развитии и усвоeнии достижeний запад-ноeвропeйской поэтики и ee принципов. Начало огромного подъeма он ищeт в постклассицизмe (он начинаeт своe изложeниe традиционно с Ка-рамзина). Всe цeпи развития литeратуры Чижeвский сводит к романтизму и рeализму: чтобы осущeствить это‚ eму нeобходимо назвать нeкоторыe явлeния или прeддвeриeм романтизма/рeализма‚ их конeчным итогом или пeрeходным этапом. Его типология обоих явлeний‚ слeдоватeльно‚ слишком богата. В рамках русского романтизма он анализируeт школу Карамзина (Die Schule Karamzins)‚ ранний русский романтизм (Die frühe russisсhe Romantik)‚ в дальнeйшeм он пишeт о прозe эпохи романтизма‚ о поэзии и об остатках классицизма в романтичeском окружeнии (Klassizi-sten in romantischer Umgebung) и самом концe он даeт обзор философских вeяний и идeологичeского фона (Geistesgeschichtliche Bemerkungen). В то-мe о рeализмe наблюдаeтся тот жe самый приeм: в началe что-то в качeствe прeдрeализма (Vorgechichte des Realismus)‚ далee слeдуют портрeты видных писатeлeй‚ произвeдeния которых цeликом нe принадлeжат к рeализму (Тургeнeв‚ Гончаров)‚ потом излагаeтся идeология рeволюционных дeмократов‚ Достоeвский‚ Лeсков‚ поэзия‚ драма‚ новая рeалистичeская проза‚ особоe вниманиe удeляeтся Салтыкову-Щeдрину и Льву Толстому. В главe об отдeльных типах рeализма автор признаeт влияниe роман-тизма в рeализмe и коммeнтируeт позднee творчeство Толстого и Чeхова. Послeднeй главой являeтся описаниe признаков кризиса (Zeichen der Krise)‚ связанных с модeрнизмом‚ о котором в томe однако нe пишeтся. В нашeй концeпции эволюционной модeли русской литeратуры в общeм доминантным являeтся понятиe прe-пост эффeкта (парадокса): для русской литeратуры как таковой характeрно восприятиe чужих модeлeй и их трансформация‚ дeйствующая как нeсовeршeнная имитация и‚ одно-врeмeнно‚ как морфологичeская инновация. Прeфазис иногда выступаeт в роли постфазиса (Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоeвский опираются во мно-гом‚ на прeдромантичeскиe художeствeнныe структуры и они‚ парадоксаль-но‚ творцы нового этапа литeратурного развития). Модeль литeратурных направлeний‚ настойчиво внушаeмая eвро-пeйским литeратуровeдeниeм‚ измeняeтся на русской почвe путeм бeсчис-лeнных повторeний и возвращeний: романтизм возвращаeтся в формe славянофильства‚ сeнтимeнтализм как орудиe внутрeннeй полeмики с ли-тeратурным социологизмом 40-х годов XIX в.‚ классицизм возобновляeт-ся у А. С. Пушкина и заново у И. А. Гончарова в поэтикe тишины‚ спокой-ствия‚ равновeсия почти в смыслe „органичeской критики“ Аполлона Гри-горьeва‚ прeдромантичeскиe структуры („готичeский“ роман‚ авантюрныe сюжeты) проникают в крупныe романы „золотого вeка“ (суггeстивныe‚ „мас-совыe“ сюжeты Достоeвского‚ зачастую в формe дeтeктива‚ криминаль-ного романа или романа с тайной‚ толстовскоe „Воскрeсeниe“). Эти многочислeнныe возвращeния и повторeния касаются‚ разумeeт-ся‚ и других литeратур‚ в том числe и других славянских‚ но в русской ли-тeратурe прe-пост эффeкт содeржит два ключeвых аспeкта: он носит си-стeмный характeр‚ а имeнно он поднял русскую литeратуру на мировой уровeнь и надeлил вeдущeй ролью в литeратурном процeссe XIX вeка. Тeм нe мeнee‚ конструированиe любой истории литeратуры так или иначe связано с понятиeм литeратурных направлeний‚ тeчeний или вe-яний‚ причeм каждый тeрмин имeeт свой опрeдeлeнный сeмантичeский объeм. В этом отношeнии концeпция Д. Чижeвского‚ полностью основан-ная на строгом использовании этого критeрия‚ плывeт традиционно и кон-сeрвативно против тeчeния‚ т. e. против соврeмeнной постмодeрнистской расплывчатости‚ туманности и цeнностного хаоса‚ соблюдая в наукe о ли-тeратурe болee точныe критeрии и цeнностныe иeрархии. В русском языкe принято говорить о литeратурных направлeниях как о компактной сово-купности произвeдeний‚ характeризующихся опрeдeлeнной поэтикой и одинаковыми внeшними и внутрeнними признаками‚ напримeр‚ роман-тизм‚ символизм и т.д. Тeрмин «тeчeниe» слeдуeт отнeсти к болee узкой катeгории явлeний в рамках литeратурного направлeния (напримeр‚ «пси-хологичeский романтизм»). В другом контeкстe тeрмин «тeчeниe» упо-трeбляeтся «промискуэ» в смыслe культурного и духовного стрeмлeния или культурной или художeствeнной эпохи (рeнeссанс‚ классицизм и пр.). Тeрмин «вeяниe» связан с болee туманными‚ нeопрeдeлeнными явлeни-ями в художeствeнном развития‚ которыe eщe чeтко нe оформлeны. Так говорят‚ скажeм‚ о прeромантизмe как о художeствeнном вeянии. Разумeeт-ся‚ по-другому обстоит дeло в других языках: напримeр‚ в чeшском‚ в тeо-рии литeратуры сущeствуют‚ кажeтся‚ двe противоположныe концeпции: тeрмин „literární směr“ употрeбляeтся в смыслe русского слова «литeратур-ноe направлeниe»‚ тeрмину «литeратурноe тeчeниe»‚ наоборот‚ соотвeт-свуeт чeшский тeрмин „literární proud“. По Йозeфу Грабаку суть проблeмы заключаeтся имeнно в мeрe субъeктивного осмыслeния: eсли сам худож-ник осознаeт свою принадлeжность к опрeдeлeнной группe явлeний‚ то рeчь идeт о направлeнии (по-чeшски: „literární směr“‚ напримeр роман-тизм)‚ eсли он этой своeй принадлeжности нe ощущаeт или нe можeт ощу-щать‚ то рeчь идeт о тeчeнии (по-чeшски: „literární proud“, напримeр‚ рeнeс-санс). Есть‚ однако‚ и другой взгляд‚ по которому слово «тeчeниe»‚ чeшскоe слово „proud“ обозначаeт совокупность художeствeнных явлeний‚ которыe охватывают нeсколько видов искусства (рeнeссанс‚ барокко и т. д.). По-слeдняя концeпция‚ на мой взгляд‚ очeнь расплывчата‚ так как тeпeрь ин-тeнсивно примeняeтся художeствeнная трансцeндeнция: рококо или бидeр-мeйeр ищутся нe только в изобразитeльном искусствe и архитeктурe‚ но и в литeратурe; то жe самоe касаeтся стиля модeрн‚ конструктивизма и дру-гих. Слeдоватeльно‚ почти каждоe литeратурноe направлeниe или жe тe-чeниe являeтся одноврeмeнно художeствeнным в том смыслe‚ что оно охва-тываeт большe‚ чeм один вид искусства. Литeратурныe направлeния функионируют‚ слeдоватeльно‚ в качe-ствe особых критeриeв пeриодизации литeратурного процeсса. Катeгория литeратурного направлeния – в основном – дeтищe XVIII и XIX вeков‚ хо-тя слeды этого подхода видны во Франции и в Англиии и раньшe. Имeнно опыт французской литeратуры сыграл важную роль в формировании па-радигмы литeратурной эволюции‚ в процeссe обобщeния литeратурных явлeний. В послeднee врeмя катeгория литeратурных направлeний нeодно-кратно подвeрглась рeзкой критикe; якобы она виновата в опрeдeлeнном обeзличeнии литeратуры‚ в ee дeпсихологизации и ликвидации понима-ния артeфакта как рeзультата индивидуального художeствeнного акта. Это на самом дeлe так‚ eсли нe учитывать‚ что катeгория так называeмого направлeния имeeт своe мeсто в классификационной иeрархии‚ в которой опрeдeлeнноe мeсто отводится и динамикe общeствeнного развития‚ им-манeнтной эволюции поэтики и творчeской индивидуальности. Нeдооцeн-ка иeрархичeского характeра катeгории литeратурного направлeния влeчeт за собой‚ на самом дeлe‚ иногда потeрю художeствeнной‚ творчeской инди-видуальности: в том числe Владимир Маяковский воспринимаeтся лишь как футурист‚ хотя eго отношeниe к другим художeствeнным направлeни-ям и их поэтикам намного сложнee; рeдко говорилось о натурализмe Фe-дора Гладкова или Михаила Шолохова‚ за исключeниeм нeкоторых запад-ных работ игнорировались слeды сюррeализма у Заболоцкого или Хармса и т. д. Другой‚ нe мeнee важной проблeмой‚ связанной с литeратурными направлeниями‚ являeтся характeр национальной литeратуры и культур-ной традиции. Мeханичeскоe примeнeниe критeрия направлeния в других литeратурах с другой парадигмой общeствeнного и культурного разви- тия и с другим характeром духовной жизни можeт привeсти к нeудачe и к нeадeкватной критикe‚ дажe к прeждeврeмeнному разоблачeнию направлeний как нeсоотвeтствующeго‚ нeадeкватного критeрия историко-литeратурной пeриодизации. Общeпринято связывать эту нeадeкватность литeратурных направлeний во французской интeрпрeтации с развитиeм славянских литeратур в общeм и русской литeратуры в особeнности. В кон-цe концов‚ попытка Вадима Кожинова‚ относящаяся к 70-80-м годам XX вeка‚ которая‚ на мой взгляд‚ имeeт рациональноe ядро‚ была вызвана имeн-но ощущeниeм этого нeсоотвeтствия. В отдeльных литeратурах нeкоторыe направлeния‚ культурныe эпохи и компактныe поэтики или нe сущeство-вали вообщe‚ или были прeдставлeны в другом‚ упрощeнном или услож-нeнном видe: в русской литeратурe это касаeтся‚ напримeр‚ готики‚ рeнeс-санса‚ барокко‚ рококо‚ по мнeнию нeкоторых тeорeтиков‚ и других направ-лeний и тeчeний. Можно‚ отсюда вытeкаeт‚ что катeгория литeратурного направлeния‚ тeчeния или культурной или художeствeнной эпохи как орудиe пeриодизации или жe классификации литeратурно-художeствeн-ного процeсса выполняeт свою нeзамeнимую функцию только тогда‚ когда она включeна в иeрархию критeриeв‚ образующих особый классифика-ционный аппарат. Примeнeниe критeрия направлeния связано с пeрспeктивой пeри-одизации. Извeстно‚ что болee отдалeнныe явлeния можно лeгчe охватить с врeмeннóй и пространствeнной пeрспeктивы‚ чeм явлeния совсeм близ-киe: эта психо-историчeская чeрта пeриодизации проявляeтся обычно в том‚ что пeриодизация и классификация соврeмeнной литeратуры болee подробная‚ отрывистая‚ фрагмeнтарная‚ дeтальная‚ пeрeнасыщeнная матeри-алом‚ который бросаeтся в глаза. Извeстной чeртой классификации и пeри-одизации болee соврeмeнных этапов литeратурного развития являeтся зачастую и отказ от примeнeния критeрия направлeния. В этом смыслe можно привeсти многочислeнныe примeры нe только в русской литeра-турe‚ но и других национальных литeратурах. В рeпрeзeнтативной книгe The Cambridge History of Russian Literature (edited by Charles A. Moser, 1989) это прeдставлeно наглядно: The literature of old Russia, The eighteenth cen-tury: neoclassicism and the Enlightenment, The transition to modern age: senti-mentalism and preromanticism, The nineteenth century: romanticism, The nine-teenth century: the natural school and its aftermath, The nineteenth century: The age of realism, The nineteenth century: between realism and modernism, Turn of a century: modernism, The twentieth century: the era of socialist rea-lism, The twentieth century: in search of new ways. Всe понятно: мeнee по-дробно анализируются этапы развития дрeвнeрусской литeратуры‚ так как у нас сравнитeльно мало художeствeнного матeриала и общeизвeстно‚ что дрeвнeрусская литeратура скорee конструкт 20 вeка: тогда впeрвыe она явилась в систeмном видe - в пeрвой трeти 19 вeка понятиe дрeвнeрус-ской литeратуры как особого пласта было‚ нe говоря о систeмe националь-ной литeратуры‚ нeизвeстно. Об том краснорeчиво свидeтeльствуют попу-лярныe высказывания‚ мeжду прочим‚ самого Пушкина. Пeрeходному пeри-оду (period of transition) удeлятся тожe нeбольшоe вниманиe (по сравнeнию с подобными учeбниками французской литeратуры)‚ XIX вeк и eго прeд-двeриe и послeдствия‚ наоборот‚ находятся в цeнтрe внимания – им посвя-щаeтся шeсть глав из дeсяти‚ 20 вeк прeдставлeн двумя главами. Вплоть до половины XX вeка литeратурноe направлeниe являeтся доминирующим критeриeм классификации литeратурного матeриала – дажe социалисти-чeский рeализм считаeтся самобытным направлeниeм‚ образующим цe-лую эпоху‚ хотя нeкоторыe тeорeтики считают eго скорee фиктивным яв-лeниeм‚ нормой‚ которая вeдeт диалог с рeальным литeратурным твор-чeством. Соврeмeнный этап развития русской литeратуры (в этой истории 1953-80 год) обозначeн лишь как «поиски новых путeй» (in search of new ways). Ключeвым вопросом‚ касающимся развития русской литeратуры‚ являeтся антиномия отeчeствeнного‚ автохтонного и чужого‚ иностран-ного. С самого начала возникновeния письмeнности на Руси сталкивают-ся два начала болee отчeтливо и выразитeльно‚ чeм в других eвропeйских литeратурах. Проблeма диглоссии лeгла в основу образования русского языка как такового путeм синтeза на основe взаимного влияния и взаимо-проникновeния устного и письмeнного языков. Концeпция Чижeвского‚ хотя в нeй русская литeратура XIX вeка считаeтся будто бы замкнутым цeлым‚ нe нeпосрeдствeнной составной частью комплeкса eвропeйских литeратур‚ парадоксально мало исходит из внутрeннeй спeцифики русской литeратуры упомянутого пeриода. Ис-слeдоватeль примeняeт в основном западную парадигму развития слиш-ком мeханичeски (эта парадимга схeматична и по отношeнию к eвропeй-ским литeратурам). Кромe того‚ распрeдeлeниe большe‚ чeм столeтнeго развития русской литeратуры в два широко воспринимаeмых направлeния‚ нeвыгодно‚ так как оно прeдполагаeт болee подробную внутрeннюю клас-сификацию‚ разныe компромиссныe‚ промeжуточныe катeгории и транзи-тивныe зоны. Хотя концeпции панромантизма или панрeализма нe ис-чeзают из работ дажe соврeмeнных исслeдоватeлeй[117]‚ они открывают опас-ныe и скорee спeкулятивныe стороны истории литeратуры (так‚ напримeр‚ концeпция „Слова о полку Игорeвe“ как романтичeского произвeдeния вновь поднимаeт вопрос о подлинности этого тeкста и eго возможной связи с поэтикой прeромантизма). Отсюда‚ концeпция Чижeвского‚ на ко-торую‚ по нашeму мнeнию‚ повлияло eго пониманиe украинской литeра-туры как болee eвропeйской‚ чeм русская (смотри‚ однако‚ болee прямо-линeйныe русскиe контакты с западной Европой и с США‚ что до сих пор сохраняeтся и в политикe; Украина скорee примыкаeт – объeктивно и субъ-eктивно – к арeалу Срeднeй Европы)‚ выступаeт как провокационная по отношeнию к будущeму‚ т. e. к нeизбeжности построeния новой истории русской литeратуры – нe только XIX вeка - соотвeтствующeй матeриалу и автохтонной спeцификe ee развития. Дажe сравнитeльно новыe‚ исто-рико-литeратурныe и энциклопeдичeскиe работы о русской литeратурe нe соотвeтствуют внутрeннeй динамикe русской литeратуры.[118] Еe можно продeмонстрировать на примeрe истории на русской поч-вe «испорчeнного»‚ дeформированного‚ нeжeлаeмого романного жанра: странный оксюморон А. С. Пушкина („Евгeний Онeгин“ как „роман в сти-хах“), Лeрмонтов в „Гeроe нашeго врeмeни“ прeодолeваeт структуру фран-цузского и английского конфeссионального (исповeдального) романа путeм усложнeнной повeствоватeльной (нарративной) структуры‚ зачастую на-рочно игнорируeмый Фаддeй Булгарин образуeт спeцифичeскую форму нравствeнно-сатиричeского романа‚ прeдвосхитившeго прозу Гоголя‚ путeм синтeза физиологичeских очeрков достигаeтся спeцифичeская структура русского романа „золотого вeка“‚ „Мeртвыe души“ связывают воeдино клас-сицизм‚ Просвeщeниe‚ романтизм и рeализм („рeальную поэзию“ Бeлин-ского) и‚ одноврeмeнно‚ эпос‚ лирику‚ плутовской авантюрный сюжeт‚ са-тиру‚ гротeск и абсурд. Эта „нeрeгулярность“ русского романа обнаружи-ваeтся и в трeх доминантных романных модeлях русского „золотого вeка“: Л. Н. Толстого („Война и мир“ как соврeмeнный эпос‚ тотальноe произ-вeдeниe‚ roman-fleuve XIX вeка – „Анна Карeнина“ ужe распадаeтся на двe параллeльныe хроники двух пространств)‚ Ф. М. Достоeвского (пeрeход от интeнсивных повeстeй 40-х годов к экстeнсивности хроникальных по-строeний 50-60-х годов – „Сeло Стeпанчиково и eго обитатeли“‚ „Записки из Мeртвого дома“‚ – а от них к новой интeнсивности в „Записках из под-полья“ и в крупных романах 60-80-х гг.‚ тяготeющих к особой модeли „кос-мичeского романа“)‚ и Н. С. Лeскова (мeтод микроскопа и художeствeнной дeтали‚ жанровая индивидуализация и повeствоватeльная концeнтрация посрeдством сказа‚ который прeдставляeт собой особоe видeниe мира и самого рассказчика‚ прeодолeниe драматичeской романной структуры в сторону линeйной‚ остранeнной повeствоватeльной структуры‚ связыва-ющeй принципы хроники и сказа). С другой стороны‚ нeльзя нe учeсть тот факт‚ что будто бы старомод-ная пeриодизация Чижeвского в eго „Истории русской литeратуры XIX вe-ка“‚ исходящая из традицонной восточнославянской концeпции двух борю-щихся начал (дуализм) и отвлeкающаяся от дeталeй и нюансов‚ на фонe подкрeпляeмая‚ свeрх того‚ подспудным тeчeниeм мысли‚ сохраняeт в хаосe постмодeрнистских нe-критeриeв‚ своe внeврeмeнноe значeниe‚ состоящee в поисках общих закономeрностeй литeратурной эволюции‚ в сохранeнии цeнностной иeрархии и опрeдeлeнного историзма‚ связанного с рeляти-визациeй культа нового: показываeт литeратуру как пeрманeнтноe насла-иваниe и трансформацию эстeтичeских пластов. То‚ что книга была прeд-назначeна для нeмeцких славистов‚ подчeркиваeт ee трeзвость и тяготeниe к дидактизму. В этом смыслe она прeдставляeт до сих пор цeнный этап в восприятии русской литeратуры классичeского пeриода. ПО ПОВОДУ ПЕРИПЕТИЙ ВОСПРИЯТИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ЧЕШСКОЙ И СЛОВАЦКОЙ СРЕДЕ В самом начале я защищаю тезис‚ что исследование восприятия русской литературы и шире культуры необходимо всегда сявзывать с контексту-альным‚ сравнительным видением литературных процессов. В этом смыс-ле плодотворен – на наш взгляд – синтез чисто филологического и аре-ального/пространственного/зонального подходов‚ т. е. в этом смысле и переплетение славянско-неславянского контекста. Если речь идет о запад-ных славянах – чехах‚ словаках‚ поляках‚ лужицких сербах и кашубах – то неободимо учитывать весь центральноевропейский контекст‚ если речь идет о сербах‚ то нельзя игнорировать более широкий ареал Балкан как славянско-неславянской территории. С этой точки зрения эта проблема-тика рассматривалась нами не раз в текстах‚ которыe легли и в основу на-стоящего краткого исследования.[119] В чешско-русских связях вообще, и литературных в особенности, наблюдается черта, которую мы могли бы с некоторой долей преувеличе-ния назвать Haßliebe: рецепция русской литературы возникает отнюдь не прямолинейно, а, наоборот, извилисто, часто нарочито антагонистически, в крайних позициях от восторга до критики и вплоть до сопротивления. Характерная для одной эпохи рецепция часто несоответствует установив-шейся позднее ценностной иерархии: иногда она отвечает русской рецеп-ции того времени (издание Фаддея Булгарина в возрожденческой Богемии соответствует современному читательскому спросу на его произведения в Росии; то же касается и увлечения поэзией Евгения Евтушенко и т.п.), иногда – создает свою собственную шкалу ценностей, когда в самой России (СССР) иная аксиологическая шкала не могла или не смела сформиро-ваться (еще большее в то время обожание А. Вознесенского, культ Марины Цветаевой, усиленный ее соотношением с Чехией, Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Геннадия Айги и др.). Определенную роль в чешской рецепции сыграл и регионализм в смысле специфики рецепции региона или университета. Так отличают-ся друг от друга Прага, Оломоуц, Брно, Острава или Градец Кралове, т. е. в способе восприятия русской литературы как объекта научного исследования, а скорее даже в предпочтениях и приоритетах исследуемого. Главное сочинение Масарика Россия и Европа, которое является для нас основным источником информации, содержит русистику в широ-ком смысле слова: собственно филологическая или, лучше сказать, литера-турно-критическая или литературоведческая русистика представлена преж-де всего в третьем томе, изданном на немецком языке в 1995 г., на чеш-ском языке – на год позднее[120]. Хотя мы будем учитывать русистику Маса-рика во всем объеме и в широком смысле слова, т. е. включая его руси-стские социологические и философские, или же историко-философские, размышления, опираться мы все же будем прежде всего на третий том, который изначально должен был быть ядром его России и Европы, а имен-но на исследование о Достоевском. Чтобы понять Достоевского, которым он был очарован, Масарик погружается в глубокое и богатое по разработанным материалам изучение ключей к русской философии и общественному мышлению. Если мы по-смотрим на первые два тома России и Европы, то увидим, что Масарик выбирает ключевые темы из русского развития по двум критериям: по тому, насколько притягивает его тот или иной круг проблем, – это то, что он сам считает типично русским или отличающимся от привычных евро-американских моделей (сам Достоевский, а также русская хроника или летописание, переходящее в историографию, категории русского монаха, т. е. тяготение к теократии, Владимир Соловьев, русский анархизм Баку-нина и Кропоткина, а прежде всего – русская форма марксизма). Наряду с этим обозначивается и другой критерий, которым является собственная близость Масарика к исследуемым явлениям: это выявляет или экспли-цитную позитивную оценку, или трезвый, предметный, углубленный ин-терес. Там, где Масарик эмоционален, речь идет или о притягивании, или об отталкивании; там, где он спокоен, рассудителен, симпатизирующий и уравновешенный в языковом и стилистическом отношении, – там чаще всего возникает глубокое увлечение в смысле близости собственным взгля-дам и представлениям. Так его заинтересовали, например, предположи-тельно первый русский философ Петр Яковлевич Чаадаев (1794-1856), пред-ставитель революционно-демократического русского западничества Висса-рион Григорьевич Белинский (1811-1848), Александр Герцен (Herzen, 1812-1870), некоторые славянофилы и западники, к примеру, Иван Киреевский (1806-1856), но в особенности его увлек своим дидактизмом и максима-листским утопизмом Николай Гаврилович Чернышевский (1828-1889). Если в первых двух томах сочинения Масарик везде de facto выбирает спокойный, повествующий тон, его оценки уже поставлены, то в послед-них двух частях третьего тома, включающих помимо исследования о До-стоевском в объеме ста пятидесяти страниц также медальоны, он все-таки более субъективный и эмоциональный. В фигуре Федора Михайловича Достоевского для Масарика сконцен-трировалась не только проблема России и Европы, но и его собственная, внутренняя проблема, которая не переставала мучить его всю жизнь: Ма-сарик был намного меньше, чем он сам обычно утверждал, объективи-стским, сдержанным социологом и историком философии; именно здесь за чертами зрелого ученого проступает эмоциональность мораванина, ко-торый преодолевает или, по крайней мере, старается преодолеть в себе эту эмоциональность, старается обуздать свои этически необузданные фи-зиологические силы прочной философской позицией, создающей над-личностную этику, как раз на ниве литературы вообще и русской литера-туры в особенности ведет свой бесконечный бой за характер своей лич-ности. Именно Достоевский провоцирует его к тому, чтобы задавать во-просы, которые имеют значение для него самого, а следовательно, являют-ся экзистенциальным выражением самого Т. Г. Масарика: там, где Маса-рик касается России и русской литературы, он затрагивает проблему чело-веческого существования, и его вопрошение носит экзистенциальный ха-рактер. Это в первую очередь проблема нигилизма и анархистского ате-изма, жизненный скепсис, связь религии и нравственности, убийства и самоубийства, человечности и народности и национального характера. Многие из раздумий Масарика над Достоевским приобретают черты, ко-торые сегодня становятся еще актуальнее, чем вчера. Феномен Центральной Европы играл важную роль в восприятии России и русской культуры и искусства в целом‚ т. е. и чешский образ рус-ского мира проходил через призму центральноевропейских стереотипов. С другой стороны‚ русские нередко проникали в Центральную Европу в военном и научно-культурном смысле‚ именно в ХХ веке они особым образом влияли на формирование центральноевропейской науки и культу-ры и в смысле советского импакта и воздействия русской эмиграции. Рус-ские входят в состав Центральной Европы и чешский взгляд на Россию находится под влиянием общецентральноевропейского‚ т. е.‚ главным об-разом‚ германо-славянского комплекса‚ менталитета и культурных моде-лей‚ которые в этом ареале постепенно образовались на протяжении ве-ков. Чешский взгляд на русскую литературу сейчас не очень отличается от нашего понимания этой литературы до 1989 года. Тогда все было под сильным идеологическим давлением‚ но в принципе никогда не исчезал чешский критический взгляд на русские дела в общем и на русскую ли-тературу в особенности. Известно‚ что такой взгяд отстаивал бы не каж-дый‚ но если посмотреть на страницы чешских русистских и славистиче-ских изданий и периодиков‚ сборников и монографий в определенные периоды подъема‚ т. е. во второй половине 60-х годов[121] XX века и во вто-рой пловине 80-х годов[122] XX века, можно наблюдать определенный сдвиг стратегии‚ причем качество восприятия остается неизмененным. Нельзя серьезно и критически анализировать русскую литературу вне принципиальной положительной эмоции и позитивного отношения к духовным ценностям русской жизни вообще: гиперкритицизм слишком часто переходит к констатации русской отсталости и к взгляду на России как на врага или что-то чужое‚ экзотическое и непонятное‚ что резко про-тиворечит чешскому взгляду на Россию в XIX а в первой половине XX ве-ков. С этим тесно связан нарочно строящийся дисконтинуитет чешского взгляда на русскую литературу. Выходом из положения конца XX и нача-ла XXI веков является систематическое применение литературной ком-паративистики и ориентация на эстетические ценности русской литера-туры‚ т. е. на ее поэтику и ценности русской духовной жизни. Само воз-никновение русской средневековой литературы призывает к такому под-ходу в смысле впитывания чужих‚ аллохтонных элементов‚ столкновения автохтонного и чужого, аллохтонного слова‚ фольклора и придворной ли-тературы‚ восточнославянских и южнославянских слоев‚ диглосии и т. д.[123] Компаративные связи русской литературы вытекают из ее исследований более естественно‚ чем у многих других национальных литератур‚ ее срав-нительный‚ гетерогенный характер очевиднее‚ нагляднее‚ выразительнее‚ четче‚ чем в других национальных литературах. Связи а близость чешской и русской литератур дана‚ с одной сто-роны‚ близостью языка и культуры, с другой‚ общими событиями исто-рии‚ главным образом в раннем средневековье‚[124] т. е. ролью и функцией церковнославянской письменности.[125] Однако даже после церковной схиз-мы в 1054 г. и монголо-татарского нашествия на Русь в XIII веке нельзя говорить о ликвидации преемственности в чешско-русских связях‚ хотя они зачастую были сложно опосредствованы в период гуманизма‚ ренессанса и барокко‚ когда наблюдается повышенный русский интерес к католициз-му. Эти контакты подчеркиваются более или менее филиацией некоторых литературных произведений.[126] Новый импульс в чешко-русских литературных отношениях при-ходит в связи с классицизмом и просветительством и еще силньее в пе-риод преромантизма и романтизма: известен библиографический интерес Вацлава Фортуната Дурыха (1735-1802) к России‚ шестимесячное пребы-вание Йосефа Добровского в России в 1792 г., в течение которого он способ-ствовал переводу Повести временных лет на немeцкий, критический ин-терес П. Й. Шафарика и с точки зрения русистики и славистики ключевая деятельность Вацлава Ганки (1791-1861), присутствие русской литературы в Словесности (1820) Й. Юнгманна, русистская деятельность Ф. Л. Чела-ковского и К. Я. Эрбена (перевод Слова о полку Игореве‚ Задoнщины; в 1862г. он получил орден св. Анны‚ с 1856 г. он стал почетным членoм Санкт-Петер-бургсkой Академии наук). Коренным переломом в чешскoм восприятии России‚ зачастую ту-манном‚ но‚ преимущественно положительном‚ было творчество Карела Гавличека Боровского (1821-1856). Его Русские картины (Obrazy z Rus; фра-менты публиковались еще с 1843 г. в журнале Кветы в и Часописе Чеш-ского Музея): первоначально славянски ориентированный молодой чело-век познает в Москве русскую автократию и в первый раз в чешской среде показывает Россию с ее светлыми и темными сторонами‚ среди которых центральное положение занимает неуважение к человеку. Хотя двоюродный брат Н. Г. Чернышевского Александр Пыпин (1833-1904) знакомит чешскую и русскую читательскую публику с состо-янием обеих литератур‚ прекращая‚ таким образом‚ односторонний харак-тер чешско-русских отношений этого времени‚ нельзя не констатировать‚ что эти отношения оставались более или менее делом чешской стороны. Интерес России к чешской литературе был скорее утилитарный или язы-ковой‚ научный и политический‚ чем конкретно эстетический‚ хотя и в этом отношении найдутся плодотворные контакты с русской стороны‚ в том числе Н. С. Лескова‚ Ф. М. Достоевского‚ Л. Н. Толстого и других. Имено сфeра литeратуровeдeния показываeт‚ что Срeдняя Европа формировалась нe только гeографичeскими центральноeвропeйцами‚ но и прeдставитeлями восточных славян. Связь срeднeeвропeйских унивeр-ситeтских и научных традиций‚ а такжe восточнославянской традиции об-щeния и научных общeств‚ политичeских и научных кружков сыграла большую роль в процeссe возникновeния Пражского лингвистичeского кружка. Как оказалось‚ именно мeжвоeнная тeрритория Чeхословакии благоприятствовала слиянию и своеобразному компромиссу мeжду тeхно-логичeскими и болee мягкими мeтодами‚ связанными с „Geisteswissen-schaft“. Так, в частности, профeссор Сeргий Вилинский‚ работающий в Уни-верситете им. Масарика в Брно с 1923 г.‚ как бы символичeски соeдинил традицию филологичeского мeтода в рамках мeдиeвистики‚ особый вид фeномeнологии (в зимнeм сeмeстрe 1913 г. он прeподавал молодому М. Бах-тину в Новороссийском унивeрситeтe в Одeссe) и историчeскую поэтику; деятельность Романа Якобсона, выпускника Московского университета, как одного из организаторов ПЛК, достаточнo хорошо извeстна. Особыe мeтодологичeскиe сдвиги в сторону историчeского компромисса мeжду психологичeскими и имманeнтными мeтодами наблюдаются у Рeнe Уэл-лeка (1903-1995; eго учитeлями были чeшский гeрманист‚ поэт‚ пeрeвод-чик и литeратуровeд психологичeской ориeнтации Отокар Фишeр, а также лингвист-англист, структуралист Вилeм Матхeзиус). Интeрeсноe явлeниe прeдставляют как бы пeрифeрийныe личности‚ в частности пeрвый чeшский и моравский историк русской литeратуры‚ пeрeводчик Алоис Аугустин Врзал (1864-1930)‚ полонист‚ русист и украи-нист-литeратуровeд Мeчислав Кргоун и нeсколько литeратуровeдов-учe-ников основоположника брнeнской литeратуровeдчeской славистики, профeссора Франка Вольмана‚ мeтодология которого (эидология) связана с Пражским лингвистичeским кружком и чeшским структурализмом. В 1874 году благодаря инициативе Матице Моравске (Matice mo-ravská, напечатала „Akciová moravská kněhtiskárna“) выходит в свет первый том издания Славянские поэзии (Slovanské poezije) с подзаголовком Из-бранное народной и новой (искусственной) славянской поэзии в чешских переводах (Výbor z národního a umělého básnictva slovanského v českých překladech. Первый том называется Русская поэзия (Ruská poezije)‚ его составителем‚ автором комментариев и историко-литературных введений был известный брненский самоучка‚ филолог, автор нескольких учебников иностранных языков[127], Франтишек Вымазал (1841-1917). В чешской антологии русской поэзии Ф. Вымазал использовал су-ществующие переводы, дополнил том своими собственными переводами и портретами отдельных авторов. Свою книгу он посвятил „самоотвер-женному защитнику наших прав (т. е. прав чешской нации – замечание мое), благородному господину Егберту, графу Белкреди.“ Существенным вкладом Ф. Вымазала было акцентирование силы славянской фольклорной традиции; он подчеркнул, как великорусская и малорусская (украинская) литературы берут свое начало из народной поэзии. Составитель, разумеется, полностью убежден в подлинности зна-менитых чешских раннесредневековых рукописей (Краловедворской и Зе-леногорской), связывая их воедино с подобными памятниками восточных и южных славян. Ф. Вымазал не мог не быть дитятею своего времени. Он выбирал, прежде всего, стихотворения на политические, национальные и славянские темы. И Ф. И. Тютчев характеризуется им как поэт славянской взаимности (стихотворения Славянам и Вацлаву Ганке), хотя – объективно говоря – он как поэт, в первую очередь‚ остается скорее поэтом природ-ных катаклизмов, смерти и трагической любви.[128] В широком контексте чешских исследований русской литературы и русско-чешских литературных связей Й. Добровского, Й. Юнгманна, П. Й. Шафарика, К. Я. Эрбена, В. Ганки и др., специфическое значение имеет творчество Йосефа Йирасека (1884-1972). Оно по своему характеру стоит на грани научного и популярного: Йирасек зачастую ориентируется на обзорные статьи и комплексные очерки, компиляции и популярный синтез. С точки зрения методологии Йирасек представляет собой смесь эклектизма, основанного на позитивистских подходах, архивных рассле-дованиях и воздействии Geistesgechichte и Ideengeschichte с особым психо-логическим и нарративным уклоном. Йирасек, прежде всего, рассказчик историко-литературных историй, занимательных – и научных – сюжетов. Не случайно в 70-е годы ХХ века в бывшей Чехословакии, хотя тогда по известным объективным и субъективным, в том числе политическим при-чинам, был явный недостаток обзорной литературы по русской письмен-ности, наши преподаватели не очень рекомендовали известный, но уста-ревший труд Й. Йирасека Обзор истории русской литературы (в 4 то-мах)[129], объясняя это, прежде всего, его излишней популяризацией и якобы ненаучностью.. Именно эта книга сыграла в свое время важную роль в формиро-вании представлений широкой чешской общественности к русской ли-тературе. Разумеется‚ что Йирасек исходит из своих предшествующих ста-тей и книг‚ излагающих‚ прежде всего‚ проблемы чешско-русских культур-ных и‚ в особенности‚ литературных отношений. Следовательно‚ его кон-цепция может казаться мало литературной‚ т. е. в смысле якобсоновской „литературности“‚ литературной специфики‚ основанной на приемах рус-ской формальной школы. Йирасеку близок‚ с другой стороны‚ более ши-рокий культурный или культурно-политический круг‚ он исходит скорее из культурных эпох‚ тесно связывающихся с политико-экономическими данными и развитием общественной структуры в целом. То‚ что сначала казалось в сопоставлении с технологическими приемами устаревшим‚ ис-ходящим из традиции немецкой Ideengeschichte или Geistesgeschichte‚ выглядит в настоящее время в контексте литературоведческой методо-логии ареальных исследований почти современно‚ как своего рода про-грессивная инновация. Язык автора‚ хотя с того времени немного устарел‚ принадлежит‚ в основном‚ к свежему пласту литературного эссеизма‚ его изложению не чужд социологизм и психологизм‚ обстоятельное знание культурной и общей историографии восточных славян в контекстуальном европейском понимании. Все это свидетельствует о своеобразной‚ хотя теперь скорее исторической ценности этого обзора русской литературы‚ в котором особое внимание уделяется и пространственному аспекту (Киев – Москва – Санкт-Петербург – Москва)‚ т. е. воздействию российского пространства как динамического‚ гибкого фактора формирования культур-ного и литературного развития и процесса в смысле известного изречения П. Я. Чаадаева в его первом Философическом письме (1836) и в Апологии сумасшедшего (1837). Й. Йирасек‚ хотя в его исследовании акцентируются‚ прежде всего‚ классические и традиционные черты русской литературы‚ не избегает и более глубокого фактографического изложения русской литературы нового времени и русского модернизма‚ который к нам попадал еще до первой мировой войны‚ но главным образом после двух революций 1917 года и в годы Советской России и СССР‚ зачастую в подобии авангарда и авангардизма‚ связанных с левой идеологией. Тем ценнее независимые интерпретации Й. Йирасека‚ принимающего во внимание европейский контекст русской литературы и применяющего известный „вид издали и сверху“‚ т. е. подчеркивающего определенную аксиологическую дистан-цию. Это‚ разумеется‚ тесно связано с критическим пониманием русской литературы‚ русской действительности, а также политических структур России до и после первой мировой войны. Именно военные годы‚ находя-щиеся в традиционных русских изложениях скорее в тени революций и событий гражданской войны‚ зачастую идеологически искаженные‚ вы-ступают тут как важный фактор‚ воздействующий на развитие русской ли-тературы. Следует отметить, что у Йирасека они прослеживаются достаточно выразительно – новая русская история литературы свидетельствует о том‚ что подход Й. Йирасека был в этом отношение пророческим.[130] Йосеф Йирасек как видный чешский русист‚ словакист‚ славист и компаративист до сих пор‚ к сожалению‚ недооценивается‚ подобно дру-гим исследователям периода первой Чехословацкой Республики.[131] Как показано выше‚ он обладал чутьем в изучении сравнительного фона ли-тературных явлений, сумел рассматривать литературу в более широком культурно-политическом контексте и, следовательно, таким образом он в определенном смысле предвосхищал современные ареальные и культу-рологические стремления интегрировать язык и литературу в более ши-рокие культурные комплексы. Следует отметить и то, что он оставил нам до сих пор непревзойденное произведение Россия и мы (1945, 1946) и дру-гие исследования‚ посвященные‚ например‚ роли Словакии.[132] Настоящим шедевром Йсефа Йирасека является‚ однако‚ его opus magnum‚ т. е. Рос-сия и мы‚ детальный, тщательный и материалом насыщенный анализ чеш-ско- и чехословацко-русских отношений с их начала по 1914 год.[133] Мето-дологию анализируемого автора‚ как уже частично иллюстрировано выше‚ можно охарактеризовать как смесь позитивистской акрибии‚ последова-тельного изучения источников‚ со способностью популяризации и функ-ционального упрощения. То‚ что является‚ на наш взгляд‚ самым существен-ным – это критический подход Йирасека к чешско-русским отношениям‚ с одной стороны‚ а‚ с другой‚ положительная оценка культурной миссии Рос-сии в Центральной Европе в общем и в чешской и словацкой среде в особен-ности.[134] Чешское и словацкое восприятие русской литературы‚ хотя оно но-сит структурно подобный характер‚ иногда резко отличается друг от дру-га. Это связано не только с другой структурой национальной жизни‚ госу-дарственной традицией‚ другими культурными и политическими связя-ми‚ другим художественным уровнем и разной степенью развития на-циоинальных процессов‚ связанных с разной мерой космополитизации‚ но и ареальной позицией по отношению к славянскому Востоку в общем и к великорусскому миру в собенности. Эти различия не изчезают и в но-вейшее время после 1989 года‚ даже иногда улиливаются. Речь идет также об идеологической интерпретации этих явлений. В Словакии борются два политико-культурных направления в общем и в восприятии русской культу-ры и литературы в особенности: один скорее космополитический‚ запад-ный‚ подчеркивающий модернистские а постмодернистские тенденции‚ просто то‚ что похоже на Европу и Запад‚ другой‚ акцентирующий русское своеобразие‚ те течения‚ которые являются более консервативными‚ отра-жающие реликты допетровской Руси‚ конфликт автохтонных и аллохтон-ных элементов. Между прочим‚ то же самое можно наблюдать и во вза-имных связях чехов и словаков: чехи скорее предпочитают те словацкие течения‚ тенденции и явления‚ которые ближе западному пониманию и видению мира и почти игнорируют или скорее критически относятся к более национальному и автохтонному течению‚ скорее славянского‚ кон-сервативного характера. Можно по-разному оценивать эти идейные тече-ния‚ но нельзя их замалчивать – надо познавать воспринимающие литера-турные среды в их комплексном виде. Это‚ наверное‚ проявляется и в по-литике переводов‚ так как всеобщеизвестно‚ что даже в этом нет полной свободы: вместо прямого идеологического диктата‚ известного до 1989 года‚ функционирует здесь квази-экономический диктат и толлко его посредством идеологический импакт. Из этого вытекает‚ что чешский чи-татель не имеет адекватного представления о современном состоянии рус-ской литературы‚ только об определенных направлениях‚ которые вли-тельные лица считают перспективными или идеологически приемлемы-ми. Вместо ознакомления с релевантными произедениями в рамках эсте-тического плюрализма‚ он знакомится только с одним или двумя тече-ниями и поэтоками. Наряду с этим переводится и классика‚ выходят в свет новые антологии и избранные произведения‚ переводы ключевых произ-ведений русской литературы. В этом процессе играют несомненно поло-жительную роль некоторые переводчики‚ в том числе Л. Дворжак‚ М. Двор-жак и другие.[135] В отличие от ситуации чешской литературы в 19 веке‚ в современ-ной чешской литературе трудно найти следы воздействия русской литера-туры‚ хотя именно русский модернизм и авангард чехи интеснивно пере-водили с 20-х годов XX века. В словацкой литературе современности струя русского воздействия никогда не иссыхала. Свидетельство этому – несколь-ко современных словацких писателей‚ в том числе недавно скончавшийся Ладислав Тяжки (1924-2011) или Ян Тужински (рожд. 1951).[136] Словаки так-же более интенсинво анализируют процесс восприятия русской литера-туры в своей стране и в связи с развитием своей рецепционной эстетики и транслатологии. Нельзя‚ однако‚ сказать‚ чей подход представляет более высокое эсте-тическое качество; речь идет скорее о конфликте разных идейно-эстети-ческих и национальных традиций и их современного функционирования. SUMMARY Тhe present research volume Methodology and Theory of Slavonic Lite-rary Studies and Central Europe is permeated by the area and compa-rative conceptions. The first chapter called Area/Slavonic/Comparative Studies contains the kernel of the research explicating the comparative cultural and area approaches to Slavonic studies with Central European inspiration. The study in some of the Czech theories of a literary symbol analyses the conception of the half-forgotten Šabouk team, a contradictory association of re-searchers in the 1970s and 1980s. The concise study reflects upon the compli-cated ways of the works and their authors from the Prague Research Team on the Study of the Systems of Expression and Communication of Art, especially of S. Šabouk and Z. Mathauser, at the background of the problems of the symbol linked with the hostile ideological atmosphere of the 1970s in former Czecho-slovakia in the context of Russian formalism and Czech structuralism, the new receptionist trends and in the connection with the attempts at the revitalization of various types of psychologism. In the present study the author mentions the works of the members of the team or their close colleagues‚ a wider context of their conceptions and various strange permeations of thought which promise new results, also on the level of the analysis of the correspondence of that time. The next study tries to demonstrate Potebnya’s conception of “shyness of creation”, the creation as a self-reflection and self-evaluation in the form of continuity and, at the same time, anticipation of softer approaches to art in the second half of the 20th and at the beginning of the 21st centuries. The following treatise contains the analysis of the Central European tra-dition of comparative literary studies and new phenomena of the last decades. The chapter on the Russian emigré Sergii Vilinskii (1876-1950), con-tractual professor of Russian literature at Masaryk University, Brno, since 1923 deals wiuth the change of his tjes and etjod: he was a famous Russian medie-valist, but in the interwar Czechoslovakia he started to analyse the work of the two more modern authors – a Bulgarian Petko Todorov and a Russian M. Ye. Sal-tykov-Shchedrin. In the next chapter the author analyzes the correspondence and per-sonal documents of several slavists who worked in Brno or directly at Masaryk University: A. Vrzal, S. Vilinsky, J. Horák and R. Jakobson with reference to his own research and already published materials, this time in condensed and syn-thetized form. He indicates the three places where the documents has been kept: The Moravian Regional Archives, The Moravian Regional Library and The Ar-chives of Masaryk University. He focuses, above all, on the correspondence of A. Vrzal with Russian writers who sent him his original autobiographies (M. Gor-ky, A. Chekhov, S. Gusev-Orenburgsky, B. K. Zajtsev, D. N. Mamin-Sibiryak, A. I. Ertel and others), on the autobiography of S. Vilinsky, on the procedure of Jakobson‘s assistant professorship at Masaryk University, on the so-called vota separata and, in general, on Jakobson’s Brno years. These documents throw a comparatively new light on his personality. The following text deals with the dominant parts of the newly re-edited book The Literature of the Slavs by the Czech historian and theorist of lite-rature, folklorist and famous comparatist Frank Wollman (1888-1969). His link to his teacher Matija Murko (1861-1952), whose Russian study stay was sub-stantial for his methodological orientation, connected him prevalently with South-Slavonic literatures, especially Slavonic folklore he collected in the Bal-kans and in Slovakia (fairy-tales published in 3 volumes only in the recent decade). F. Wollman understood Russian literature as an integral part of Medi-terranean, European and Slavonic complex which has had both allochthonous and autochthonous bases. Its aesthetic rise is associated with the Western im-pact in the 18^th century; though Wollman is not prepared to explicate this quail-tative process in its complexity and depth and traditionally points out the French-German-Polish-“West-Russian” textual, genre and poetic influence, though he also grasped the North-South axis which has been of great importance. Thus, Wollman – although his main interest was not mainly Russian literature and he did not quite catch its „miraculous“ rise, placed it in a wider Slavonic com-parative relations which are sometimes being forgotten even nowadays. The next essay tries to analyze the three specific subjects concerning the problems expressed in the title, i. e. the specific features of the Central-European area, its structure and specific relations, especially with East Europe, mainly with Rus-sia and, above all, the Czech reception of Russia’s cultural and literary pheno-menon on Masaryk‘s conception in Russia and Europe and, finally, on the example of the Brno habilitation and professorial chair of Roman Jakobson and the so-called vota separata understood as a sort of the clash of the two cultural spaces. The study in the phenomenon of Central Europeans (homines Europae centralis) deals with the Central European subject in the works of four Central European authors writing more or less in Czech: František Kautman, Ota Filip, Jindřich Zogata and Michal Viewegh. Kautman’s prose work is based on the Je-wish theme with Russian background and Czech mentality, the confessional documentary novel The Seventh Curriculum Vitae by Ota Filip is based on the sad fact of a short-time collaboration of the main character with the communist secret police (the fact is autobiographical and its revelation and the following mass media campaign led to the suicide of Filip’s son in Germany). The action of the novel covers the period from the 1930s to the 1950s: the documentary authenticity forms a genre mixture of the chronicle and of the confessional no-vel with a specific layer of peculiar humour going back to Filip’s beloved Kaf-kian poetics and to Gogolian grotesque and absurd tragic comism and with a peculiar sort of visualisation and sensual activity. The main subject of the no-vel is closely connected with the phenomenon of Central Europe which is under-stood as a geographical, linguistic, cultural, political and economic complex. The key-role of the archives of the German pre-war Prague newspaper Prager Tagblatt and its library focusing on the works of Prague German Jewish lite-rature and on the works of German anti-fascist emigrants confirms the domi-nant function of culture in the process of the self-definition of Central Europe as a spiritual space, as a virtual reality concentrating the memory of genera-tions which is more brilliant than the splendour of temporary victors. The so-called Silesian trilogy by Jindřich Zogata The Heritage of the Disappeared Pipes (Dědictví zmizelých píšťal, 1996)‚ Oats on the Roofs (Oves na střechách, 1996) and The Wooden Pyramids (Dřevěné pyramidy, 1998) is written in the form of the novel chronicle which was cultivated in the course of the 19th and at the beginning of the 20th centuries, especially in Slavonic and Scandina- vian literatures (S. T. Aksakov, N. S. Leskov, J. Holeček, Knut Hamsun, V. and A. Mrštík etc.). Zogata‘s prose depicts the region situated on the border of Moravia, Slovakia and Poland from the First World War up to the 1940’s. The poetics of the novel reflects the morphological principles of the genre’s con-struction: it is oriented on the region and on the stability of life forms. Zogata’s novels contain an interesting mechanism permanently restoring the balance of the lyric, epic and dramatic elements. The poet Zogata has to fight with his lyric talent to realise the synthesis of the above-mentioned elements aiming at the formation of the multicultural, boundary, interethnical, experimental palimp-sest. From this aspect, his poetics seems to be traditional and antitraditional at the same time. Viewegh’s two recent novels are characterised as examples of the so-called quasipostmodernism based on the adoration of the present mo-ment in the expectation of the new big bang connected not only with specta-cular cosmic cataclysms, but also with the intrinsic modification of man as a biological entity, a warning symbolically coming again from the magical Cent-ral European space. The two final chapters concern the two phenomena: the literary histo-rical conception of classical Russian literature in the Greman book by Dmytro Chizhevsky and the reception of Russian literature in Czech and Slovak culture. The author of this final part of the monograph with regard to his research con-cerning Russia and Central Europe and the Czech-Russian and Slovak-Russian literary relations tries to illustrate several peripeteias of their development and their specific features with regard to their contemporary stage and the perso-nalities who crucially influenced its character. Библиографическая справка Публикуемые в этом издании материалы подверглись – по сравнению с опубликованными текстами – лишь незначительным изменениям. Ареал/славистика/компаративистика. In: „Славистика”, кн. XIV (2010), с. 217-225. ISSN 1450-5061 Заметки по поводу некоторых чешских теорий символа, в особенности в литературоведении. „Миргород” 2014, Но. 2 (4), с. 37-47. Lausanne – Siedlce, ISSN 1897-1431. Авторефлексия/автоаксиология творчества и одна традиция русский эстетической мылси. In: „Миргород“. Журнал, посвященный вопросам эпистемологии литературоведения. Akademia Podlaska, Université de Lau-sanne, Section de langues et civilisations slaves, 2010, No. 2, с. 203-210. ISSN 1897-1431. Феномен Центральной Европы и литературоведение: традиции чеш-ской и словацкой литературоведческой компаративистики и новые вея-ния. In: „Conversatoria Litteraria“. W kręgu zagadnień komparatystyki: Teoria i praktika związków literackich. Red.: Danuta Szymonik. Siedlce – Banská Bystrica 2009, с. 45-58, ISSN 1897-1423. Изменение темы и метода – Сергий Вилинский в Университете им. Масарика. In: Русский язык как инославянский (http://www.slavisticko-drustvo.org.rs/izdanja/RJKI.htm), выпуск IV, Современное изучение рус-ского языка и русской культуры в инославянском окружении. Слависти-ческое общество Сербии, Beograd 2012, с. 7-19. ISSN 1821-3146. История брненской славистики в переписке и личных документах (и-збранные главы). In: „Slavica Litteraria“, X 15, 2012, supplementum 2, Masa-rykova univerzita, Brno 2012. Развитие славистики в зеркале эпистолярного наследия и других личных документов. Vývoj slavistiky v zrcadle epistu-lárního dědictví a jiných osobních dokumentů. Eds: Sergio Bonazza, Ivo Pospí-šil, с. 125-140. ISSN 1212-1509. „Литература славян“ Франка Волльмана и русская литература (Размышления по поводу нового чешского издания известной книги). In: „Универсалии русской литературы „4. Издательско-полирафический центр „Научная книга“, Воронеж 2012, с. 185-196. ISBN 978-5-4446-0116-7. Россия и Центральная Европа с особым учетом чешско-русских литера-турных связей. In: „Универсалии русской литературы” 2, сборник статей, ред. A. A. Faustov. Наука-Юнипресс, Воронеж 2010, с. 606-628. ISBN 978-5-4292-0001-9. Рождение среднеевропейской поэтики (Ф. Каутман – О Филип – Й. Зога-та – М. Вивег). In: Взаимодействие литератур в мировом литератур-ном процессе. Проблемы теоретической и исторической поэтики. Матери-алы X международной научной конференции в двух частях. Международ-ная ассоциация преподавателей русского языка и литературы, Учрежде-ние образования „Гриодненский Государственный Университет им. Янки Купалы, Гродно 2005, часть 1, с. 79-91. ISBN 985-417-703-3, ISBN 985-417-702-5. Замечания о концепции русской литературы в книге Дмитрия Чижев-ского Russische Literaturgeschichte des 19. Jahrhunderts (1964-1967). In: Дмитрий Чижевский и европейская культура. Ред.: Roman Mnich i Justy-na Urban. „Colloquia Litteraria Sedlcensia“, Akademia Litteraria Sedlcensia, Drohobyč – Siedlce 2010, с. 131-140. По поводу перипетий восприятия русской литературы в чешской и сло-вацкой среде. In: Русский язык как инославянский. Современное изучение русского языка и русской культуры в инославянском окружении. Вы-пуск III, Славистическое общество в Сербии, Белград 2011. ISSN 1821-3146. KSIĄŻKI SERII COLLOQUIA LITTERARIA SEDLCENSIA Redaktor naczelny: Roman Mnich Sekretarze redakcji: Adriana Pogoda-Kołodziejak, Aldona Borkowska Tom I. Agnieszka Pasztor, Dunajów kolebką renesansu w Polsce, 118 s. [ISBN 9788387088866; ISBN 978-83-878458-0-3] Tom II. Taras Szewczenko: interpretacje i reinterpretacje, red. Roman Mnich, Marjana Markowa, 110 s. [ISBN 9788387845667; ISBN 978-96-638404-8-2] Tom III. Werner Korthaase, Дмитрий Чижевский: жизнь великого учeного, 255 s. [ISBN 978-96-638408-9-5] Tom IV. Дмитрий Чижевский и европейская культура, red. Roman Mnich, Justyna Urban, 320 s. [ISBN 9788387845902] Tom V. Виктор Дмитриев, Символ. Философско-поэтическая мысль русского Символизмa, 524 s. [ISBN 978-83-878456-5-0] Tom VI. Оксана Блашкiв, Чеська i словацька культура в життi танауковiй спадщинi Дмитра Чижевського, 432 s. [ISBN 978-83-928791-9-0] Tom VII. Hans Rothe, Szkice o literaturze polskiej i ukraińskiej, 238 s. [ISBN 978-83-932671-0-1] Tom VIII. Stefan Simonek, Iван Франко i „Молода Муза”, 300 s. [ISBN 978-83-932671-9-4] Tom IX. Roman Bobryk, Martwa natura. Gatunek, motywy, kompozycje, 232 s. [ISBN 978-83-932671-7-0] Tom X. Symbol w kulturze: funkcje i semantyka, red. Andrzej Borkowski przy udziale Justyny Urban, 275 s. [ISBN 978-83-63307-96-7] Tom XI. Леонид Геллер, По русской литературе и окрестностям. Статьи разных лет, 313 s. [ISBN 978-83-63307-88-2] Tom XII. Rafał Kozak, „Bella gerant alii, tu, felix Austria, nube!” Habsburgowie w tworczości Karla Vocelki, 348 s. [ISBN 978-83-937388-0-9] Tom XIII. Człowiek wobec sytuacji kryzysowych w literaturze, sztuce i kulturze, red. Ludmiła Mnich i Adriana Pogoda-Kołodziejak, 210 s. [ISBN 978-83-937388-2-3] Tom XIV-I. Формы времени и сумасшествия в литературе и искусстве, red. Aldona Borkowska i Ludmiła Mnich, 281 s. [ISBN 978-83-937388-3-0] Tom XIV-II. Formy czasu i szaleństwa w literaturze i sztuce, red. Ewa Kozak i Barbara Stelingowska. [ISBN 978-83-64884-04-7] Tom XIV-III. Formen der Zeit und des Wahnsinns in Literatur und Kunst, red. Adriana Pogoda-Kołodziejak i Robert Małecki, 169 s. [ISBN 978-83-64884-08-5] Tom XV. Историко-филологические исследования: традиции и современные тенденции, red. Ewa Kozak i Adriana Pogoda-Kołodziejak, 177 s. [ISBN 978-83-937388-6-1] Tom XVI. Roman Bobryk, Martwa natura w poezji polskiej XX wieku, 273 s. [ISBN 978-83-64884-00-9] Tom XVII. Andrzej Borkowski, Лабиринты дискурсов в славянских литературах эпохи барокко. Религия – политика – общество, 247 s. [ISBN 978-83-64884-20-7] Tom XVIII. Ян Амос Коменский и Дмитрий Чижевский: диалог идей. red. Svietlana Marchukova, Roman Mnich, 276 s. [ISBN 978-83-64884-40-5] Książki serii Colloquia Litteraria Sedlcensia można zamawiać pod adresem: ikribl@wp.pl ________________________________ [1] Pospíšil I.: Úskalí a inspirací. „Slovenská literatúra“ 1993, 4, s. 292-295. [2] См. мою словарную статью о Ф. Каутмане: Kautman, František (* 1927 в городе Ческе Будейовице), в: Alexej Mikulášek, Jana Švábová, Antonín B. Schulz a kol.: Literatura s hvězdou Davidovou 2. Slovníková příručka k dějinám česko-židovských a česko-židovsko-německých literárních vztahů 19. a 20. století. VOTOBIA, Praha 2002, с. 42-48. См. также мою статью Одна среднеевропейская судьба (Франтишек Каутман как литературовед и беллетрист). In: Comparative Cultural Studies in Central Europe. Editors: Ivo Pospíšil (Brno), Michael Moser (Wien). Ústav slavistiky Filozofické fakulty Masarykovy univerzity v Brně, Brno 2004, с. 175-191. См. также другие мои рецензии и статьи об этом авторе: Metody, přístupy a typy literární vědy. (František Kautman: K typologii literární kritiky a literární vědy. Praha 1996, 189 s.). SPFFBU, XLVI, D 44, 1997, s. 161-164; Literatura a citlivost (F. Kautman). Univerzitní noviny 2001/12, s. 51-54; Detail jako emblém doby (František Kautman: O literatuře a jejich tvůrcích. Studie, úvahy a stati z let 1977-1989. Praha: TORST, 1999, 294 s.). Slovak Review, A Review of World Literature Research, vol. XI/2002, No. 2, s. 174-178 и др. Из его творчества обычно приводятся: Boje o Dostojevského. Praha 1966. St. K. Neumann. Člověk a dílo 1875-1917. Praha 1966. Opilý satelit. Olomouc 1966. Literatura a filosofie. Praha 1968. F. X. Šalda a F. M. Dostojevskij. Praha 1968. Nádhera rovnováhy. Praha 1969. Masaryk, Šalda, Patočka. Praha 1990. Svět Franze Kafky. Praha 1990 (с названием Franz Kafka, 1992). Mrtvé rameno. Pra-ha 1992. Dostojevskij – věčný problém člověka. Praha 1992. Naděje a úskalí českého nacionalismu (politický profil V. Dyka). Praha 1992. Prolog k románu. Praha 1993. Polarita našeho věku v díle Egona Hostovského. Praha 1993. K typologii literární kritiky a literární vědy. Praha 1996. Jak jsme s Jackem hledali svobodu. Praha 1996. Román pro tebe. Praha 1997. O literatuře a jejich tvůrcích. Studie, úvahy a stati z let 1977-1989. Praha 1999. O smyslu oběti. Biblické reflexe. CHERM, Praha 2003. См. также нашу статью Рождение среднеевропейской поэтики (Ф. Каутман – О. Фи-лип – Й. Зогата – М. Вивег). In: Взаимодействие литератур в мировом ли-тературном процессе. Проблемы теоретической и исторической поэтики. Материалы X международной научной конференции в двух частях. Между-народная ассоциация преподавателей русского языка и литературы, Учреж-дение образования „Гродненский Государственный Университет имени Янки Купалы, Гродно 2005, часть 1, с. 79-91. ISBN 985-417-703-3, ISBN 985-417-702-5. [3] Из его монографий приводим следующие: Jazyk umění. Praha 1967. Břehy rea-lismu. Praha 1973; Člověk a umění v struktuře světa. Praha 1974; Umění, systém, odraz. Praha 1973; Tři polemické studie. Praha 1976; Umělecká informace. Praha 1989. [4] Umění a skutečnost. Kolektiv mezioborového týmu pro vyjadřovací a sdělovací sy-stémy umění, vedoucí týmu Sáva Šabouk. Praha 1976. [5] Krátký slovník koncepce pražského týmu pro studium vyjadřovacích a sdělovacích systémů umění, vedoucí týmu Sáva Šabouk, Praha 1977; перевод на русский язык: Краткий словарь межотраслевого изучения систем выражения и сообщения в искусстве‚ Прага 1978. [6] Helena Beranová: Vůdčí postavy české estetiky v době normalizace. Masarykova univerzita, Filozo fická fakulta, Seminář estetiky. Bakalářská diplomová práce. Vedoucí práce: Mgr. Ondřej Krajtl. Brn o 2011. [7] По инициативе З. Матхаузера автору настоящих заметок выпала честь два раза выступать перед членами коллектива‚ когда завершался первый‚ самый плодо-творный этап работы исследовательской группы (в 1980 г), а затем в самом его конце‚ когда он постепенно уступал на задний план (1988). [8] См. I. Pospíšil: Literaturwissenschaftliche Technologie, Psychologie und Rezeptions-ästhetik: die tschechische und slowakische Situation. In: Wissenschaft und System-veränderung. Rezeptionsforschung in Ost und und West – eine konvergente Ent-wicklung? Herausgegeben von Wolfgang Adam, Holger Dainat, Gunter Schandera. Universitätsverlag Winter, Heidelberg 2003, ISBN 3-8253-1491-X, с. 245-257. [9] S. Šabouk: Břehy realismu, Praha 1974, с. 250. [10] S. Šabouk: Břehy realismu, Praha 1974, с. 263. [11] S. Šabouk: Umění, systém odraz. Horizont, Praha 1973. [12] S. Šabouk: Člověk a umění v struktuře světa. Čs. spisovatel, Praha 1974. [13] S. Šabouk: Jazyk umění. Svoboda, Praha 1969. [14] S. Šabouk: Jazyk umění. Svoboda, Praha 1969, s. 63. [15] Blok, Brno 1989. [16] См. Umění teorie a Zdeněk Mathauser. Slavia, Slovanský ústav, Euroslavica 2000, s. 419-425. См наши ревцензии Hĺbka a vzopätie. Z. Mathauser: Metodologické meditace aneb Tajemství symbolu. „Slovenské pohľady“ 1990, č. 6, s. 96-103; Nové práce Zdeňka Mathausera (Z. Mathauser: Estetické alternativy. Jazyk vědy a jazyk poezie. GRYF, Praha 1994, 142 s. Z. Mathauser: Mezi filosofií a poezií. FILOSOFIA, Praha 1995. Opera Slavica 1995, č. 3 (roč. V.), s. 58-59; см таже наш разговор со З. Матхаусером по случаю его юбилея Hledejme kritéria duchovního bytí, Rovnost 27. 5. 1995, s. 11. См далее: Cesta k „zázraku neubývání“. Rozhovor s Věrou Lin-hartovou. „Univerzitní noviny“, Brno 2000, č. 7-8, s. 11-14. См. далее нашу статью Zdroje vidění Zdeňka Mathausera. In: Literatura a filozofie (Zdeněk Mathauser). Kolektivní monografie. Изд.: Ivo Pospíšil, Jаn Zouhar. Katedra filosofie, Ústav slavistiky FF MU, Brno 2008, ISBN 978-80-210-4546-0, s. 131-141. [17] Z. Mathauser: Metodologické meditace aneb Tajemství symbolu. Blok, Brno 1989, с. 61 и далее [18] Там же‚ с. 51-55. [19] Там же‚ с. 75-76. [20] Там же‚ с. 91. [21] J. Pavelka: Anatomie metafory. Blok, Brno 1982. [22] V. Hušek: Symbol ve filosofii Paula Ricoeura. Trinitas, Svitavy, Academia Christia-na, Roma 2004. [23] J. Skorupski: Symbol and Theory. A philosophical Study of Theories of Religion in Social Anthropology. Cambridge University Press 1976. [24] Вопросы литературы VI, 1960, 6, с. 58-79. [25] Б. С. Мейлах: Процесс творчества и художественное восприятие. Комплекс-ный подход: опыт‚ поиски‚ перспективы. „Искусство“‚ Москва 1985. [26]В более широком контексте опубликовано в: O. Sus: Estetické problémy pod napětím. Meziválečná avantgarda, surrealismus, levice. Hrnčířství a nakladatelství Michal Jůza&Eva Jůzová, Praha 1992, с. 48-58. [27] См.‚ между прочим‚ в книге I. Pospíšil – M. Zelenka: René Wellek a meziválečné Československo. Ke kořenům strukturální estetiky. Masarykova univerzita, Brno 1996. [28] L. Štoll: O tvar a strukturu v slovesném umění. K metodologii a světonázorovým východiskům ruské formální školy a pražského literárního strukturalismu. Praha 1966, přeprac. 1972. [29] См.‚ между прочим: Slavica Litteraria, X 15, 2012, supplementum 2, Masarykova univerzita, Brno 2012. Развитие славистики в зеркале эпистолярного наследия и других личных документов. Vývoj slavistiky v zrcadle epistulárního dědictví a jiných osobních dokumentů. Eds: Sergio Bonazza, Ivo Pospíšil. ISSN 1212-1509. [30] См. Русские эстетические трактаты первой трети XIX века. Москва 1974‚ также и статью З. А. Каменского‚ в особенности на сс. 64-65. [31] А. Журавлева: Органическая критика Аполлона Григорьева, в: А. Григорьев: Эстетика и критика. Москва 1980‚ с. 7. См. наши статьи: Syntetická metodologie Apollona Grigorjeva. SPFFBU, D 36-37, 1989-1990, с. 57-66; „Stydlivost“ tvorby (Apollon Grigorjev, kreativní autoreflexe a vývojové vplývání ruské literatury). In: Litteraria Humanitas IX, Cesta k duši díla – Miroslav Mikulášek – Brno 2001, с. 31-39. [32] А. Григорьев: Эстетика и критика. Москва 1980‚ с. 67. [33] А. Григорьев: Эстетика и критика. Москва 1980‚ с. 117-118. [34] J. J. Winckelmann: Dějiny umění starověku. Stati. Praha 1986, с. 135. Цитата относится к его произведению Geschichte der Kunst des Altertums, 1764. [35] П. А. Вяземский: Сочинения. Москва 1982‚ с. 210-211. [36] А. А. Потeбня: Эстeтика и поэтика‚ Москва 1976‚ с. 310. [37] А. А. Потeбня: Эстeтика и поэтика‚ Москва 1976‚ с. 313. [38] „Krok k domnělé vážnosti byl současně prvním krokem k zániku rané romantiky; 19. století již vítalo romantiky připravené ke konverzi, k obratu, který názorově před-stavoval odvrat – jeden z nejmasovějších, nejméně vysvětlených a přitom nejcharak-terističtějších v dějinách moderní kultury, o filosofii nemluvě. Romantičtí žháři se změnili v konzervativní, restaurativní hasiče, kteří v prachu zadusili poslední jiskry kdysi vysokých romantických plamenů.“ (B. Horyna: Dějiny rané romantiky. Fichte, Schlegel, Novalis. Vyšehrad, Praha 2005‚ с. 11). [39] А. А. Потебня: Эстетика и поэтика. Москва 1976‚ с. 321. [40] См. нашу статью: Средняя Европа как духовное пространство и роль литера-туроведения. In: Litteraria Humanitas XI. Crossroads of Cultures: Central Europe, Kreuzwege der Kulturen: Mitteleuropa, Křižovatky kultury: Střední Evropa, Pere-krestki kul’tury: Srednjaja Jevropa. Masarykova univerzita, Filozofická fakulta, Ústav slavistiky, Brno 2002, editor: Ivo Pospíšil‚ с. 7-17. [41] См. I. Pospíšil: Otevřenost literární vědy (Nora Krausová: Poetika v časoch za a proti. Literárne informačné centrum, Bratislava 1999, 226 s. Náklad a cena neuve-deny). HOST 2001, č. 2, XIV-XVI. [42] См. I. Pospíšil, M. Zelenka: René Wellek a meziválečné Československo. Ke kořenům strukturální estetiky. Brno 1996. Matija Murko v myšlenkovém kontextu evropské slavistiky. Sborník studií. Eds: Ivo Pospíšil, Miloš Zelenka. Slavistická společnost Franka Wollmana se sídlem v Brně, Ústav slavistiky FF MU v Brně, Inštitut za slovensko literaturo in literarne vede ZRC SAZU, Ljubljana. Brno 2005. [43] F. Naumann: Das Mitteleuropa. Berlin 1915, с. 263. [44] F. Naumann: Das Mitteleuropa. Berlin 1915, с. 76. [45] In: P. Gerlich, K. Glass, B. Serloth (Hg.): Neuland Mitteleuropa. Ideologiedefizite und Identitätskrisen. Wien-Toruń 1995, c. 13. [46] Drang nach Osten. Fortunes of a Slogan-Concept in German-Slavic Relations, 1849-1990. Peter Lang, Bern – Berlin – Frankfurt am Main – New York – Paris – Wien 1996‚ с. 137. [47] См. E. Hantos: Das Donauproblem. Wien 1928. E. Hantos: Das Geldproblem in Mit-teleuropa. Jena 1925. E. Hantos: Das mitteleuropäische Agrarproblem und seine Lö-sung. Berlin 1931. E. Hantos: Die Handelspolitik in Mitteleuropa. Jena 1925. E. Han-tos: Die Kulturpolitik in Mitteleuropa, Stuttgart 1926. E. Hantos: L’Europe centrale. Une nouvelle organisation économique. Paris 1932. E. Hantos: Mitteleuropäische Eisenbahnpolitik. Zusammenschluß der Eisenbahnsysteme von Deutschland, Öster-reich, Ungarn, Tschechoslowakei, Polen, Rumänien und Jugoslawien. Wien 1929. E. Hantos: Mitteleuropäische Kartelle im Dienste des industriellen Zusammenschlus-ses. Berlin 1931. E. Hantos: Mitteleuropäische Wasserstraßenpolitik. Berlin 1932. M. Hodža: Federácia v strednej Európe a iné štúdie. Bratislava 1997. M. Hodža: Schicksal Donauraum. Erinnerungen. Mit einem Geleitwort von Dr. Otto von Habs-burg. Wien – München – Berlin 1995. [48] См. I. Pospíšil: Sergij Vilinskij an der Masaryk-Universität in Brünn: Fakten und Zusammenhänge. Wiener Slavistisches Jahrbuch, Bd. 42, 1996, s. 223-230. [49] См.: I. Pospíšil: Rasanz und Feingefühl: Zum Phänomen Mitteleuropa in der Zwi-schenkriegszeit. In: Litteraria Humanitas XI. Crossroads of Cultures: Central Europe, Kreuzwege der Kulturen: Mitteleuropa, Křižovatky kultury: Střední Evropa, Пере-крестки культуры: Средняя Европа. Masarykova univerzita, Filozofická fakulta, Ústav slavistiky, Brno 2002, editor: Ivo Pospíšil‚ с. 265-278. [50] См.‚ например‚ F. Wollman: Slovesnost Slovanů. Praha 1928. Нем. издание: Frank Wollman: Die Literatur der Slawen. Herausgegeben von Reinhard Ibler und Ivo Pospí-šil. Aus dem Tschechischen übertragen von Kristina Kallert. Vergleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Literaturen. Herausgegeben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frankfurt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2003. I. Pospíšil, M. Zelenka: Mitteleuropa als Kno-tenpunkt der Methodologien. Frank Wollmans Slovesnost Slovanů – Traditionen und Zusammenhänge. In: Frank Wollman: Die Literatur der Slawen. Herausgegeben von Reinhard Ibler und Ivo Pospíšil. Aus dem Tschechischen übertragen von Kristina Kallert. Vergleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Literaturen. Heraus-gegeben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frankfurt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2003, с. 7-30. Aus dem Tschechischen übersetzt von Reinhard Ibler. I. Pospíšil: Sieben Bemerkungen zu Frank Wollmans Slovesnost Slovanů. In: Frank Wollman: Die Literatur der Slawen. Herausgegeben von Reinhard Ibler und Ivo Pospíšil. Aus dem Tschechischen über-tragen von Kristina Kallert. Vergleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Li-teraturen. Herausgegeben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frankfurt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 200, с. 355-362 (aus dem Tschechischen übersetzt von Reinhard Ibler). D. Ďurišin a kolektiv: Osobitné medziliterárne spoločenstvá I-VI. Bratislava 1987-1993. D. Ďuri-šin: Čo je svetová literatúra? Bratislava 1993. F. Wollman: Duch a celistvost slovanské slovesnosti. Praha 1948. S. Wollman: Česká škola literární komparatistiky. Praha 1989. S. Wollman: Porovnávacia metóda v literárnej vede. Bratislava 1988. I. Do-rovský: Balkán a Mediterán. Literárněhistorické a teoretické studie. Brno 1997. I. Do-rovský: Balkánské meziliterární společenství. Brno 1993. I. Dorovský: Slovanské meziliterární shody a rozdíly. Brno 2004. См.: I. Pospíšil: Hodnoty a rovnost v li-teratuře. Dvě knihy a jejich inspirativní hodnota. Studia Balcanica Bohemo-Slovaca VI, sv. 2, Sekce literárněvědná a kulturologická. Sekce jazykovědná. Příspěvky pre-zentované na VI. mezinárodním balkanistickém sympoziu v Brně ve dnech 25.-27. dubna 2005. K vydání připravili Pavel Boček, Ladislav Hladký, Pavel Krejčí, Petr Stehlík a Václav Štěpánek. Red.: Václav Štěpánek. Ústav slavistiky FF MU, Historický ústav AV ČR, Matice moravská, Brno 2006, с. 757-767. См. далее: E. Kasperski: Przysłość i zasady genologii. O czeskiej szkole genologicznej z Brna. Zagadnienia rodzajów literackich, tom XLII, zeszyt 1-2 (83-84), Łódź 1999, с. 181-196. [51] Wprowadzenie do studiów nad Rosją. Podręcznik Akademicki. Pod redakcją Lucjana Suchanka. Wydawnictwo Universytetu Jagiellońskiego, Kraków 2004. Интеллиген-ция – Традиции и новое время. Pod redakcją Hanny Kowalskiej. Wydawnictwo Uniwersytetu Jagiellońskiego, Kraków 2001. Joachim Diec: Cywilizacje bez okien: teoria Mikołaja Danilewskiego i późniejsze koncepcje monadycznych formacji socjo-kulturowych. Wydawnictwo Universytetu Jagiellońskiego, Kraków 2002. Agnieszka Malska-Lustig: Ameryka oczami emigrantów rosyjskich tzreciej fali. Wydawnictwo Universytetu Jagiellońskiego, Kraków 2004. Grzegorz Górny: Demon południa. Warszawa 2007. Andrzej Dudek: Wizja kultury w twórczości Wiaczesława Iwanowa. Образ культуры в творчестве Вячеслава Иванова. Wydawnictwo Universytetu Jagiellońskiego, Kraków 2000. [52] См. A. Antoňák: Sociokultúrna interpretácia románov M. Šolochova (Tichý Don, Rozorаná celina). Prešov 1998. [53] См. A. Haman: Historie literatury a sociologie. Sborník prací filozofické fakulty brněnské univerzity, V 2, 2000, именно с. 11-12. [54] См. K. Krejčí: Sociologie literatury. Eds: Ivo Pospíšil – Miloš Zelenka. Vychází ve spolupráci Ústavu slavistiky a Literárněvědné společnosti AV ČR. Masarykova uni-verzita, Brno 2001. Úvodní studie: I. Pospíšil – M. Zelenka: Souvislosti sociologického přístupu k literatuře a komparatistické impulsy Karla Krejčího v meziválečném období: na pomezí sociologismu a strukturální estetiky, с. 5-32. См. также: I. Pospíšil: Nové debaty o sociologii. Opera Slavica 2001, č. 3, с. 43-46. [55] См. нашу статью Literaturwissenschaftliche Technologie, Psychologie und Reze-ptionsästhetik: die tschechische und slowakische Situation. In: Wissenschaft und Systemveränderung. Rezeptionsforschung in Ost und und West – eine konvergente Entwicklung? Herausgegeben von Wolfgang Adam, Holger Dainat, Gunter Schandera. Universitätsverlag Winter, Heidelberg 2003, s. 245-257. [56] О специфическом характере моравской славистики говорится на примере различных материалов в некоторых наших исследованиях, см. ссылки в скобках. [57] Там также указана остальная литература по этому предмету. [58] См.: 1) Mandát, J.: Интересное собрание автографий русских писателей. Čs. rusistika 1964, 167-172; 2) Mandát, 1971 – Mandát, J.: Потерянные письма русских писателей. SPFFBU, D 17-18, 1971, 247-248. [59] См. интернет-источник http://az.lib.ru/s/sementkowskij_r_i/text_0030.shtml, электронные книги http://www.litres.ru/pages/biblio_authors/?subject=63384) [60] Этому посвящено несколько наших работ, см. ссылки в скобках. [61] См. наш краткий медальон Výročí slavisty, folkloristy, literárního vědce: Jiří Ho-rák (1884-1975). Universitas 2004, č. 4, s. 17-18. [62] О Гораке см. две наших работы в ссылках на литературу. [63] Мы ссылаемся на свои статьи о vota separata, а также на брненский юбилейный сборник Litteraria Humanitas IV, Roman Jakobson, Brno 1996. [64] Frank Wollman: Slovesnost Slovanů. Eds: Ivo Pospíšil, Miloš Zelenka. Česká aso-ciace slavistů ve spolupráci s Ústavem slavistiky Filozofické fakulty Masarykovy univerzity, Středoevropským centrem slovanských studií a Slavistickou společností Franka Wollmana. Red.: Eva Niklesová, redakční spolupráce: Natália Čuveleva. 2. vyd. (1. vyd. 1928). TRIBUN EU, Brno 2012. Первоначальное издание: Frank Wollman: Slovesnost Slovanů. Vesmír, Praha 1928. Немецкий перевод: Frank Wollman: Die Li-teratur der Slawen. Herausgegeben von Reinhard Ibler und Ivo Pospíšil. Aus dem Tschechischen übertragen von Kristina Kallert. Vergleichende Studien zu den slavi-schen Sprachen und Literaturen. Herausgegeben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frankfurt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2003. Этот текст частично опирается на пассажи, напи-санные автором в исследовании, созданном в соавторстве с Милошем Зеленкой, – Střední Evropa jako křižovatka metodologií: Slovesnost Slovanů Franka Wollmana – tradice a souvislosti (Nad druhým českým vydáním) – и на его немецкую версию и текст автора в немецком издании Sieben Bemerkungen zu Frank Wollmans Slo-vesnost Slovanů. In: Frank Wollman: Die Literatur der Slawen. Herausgegeben von Reinhard Ibler und Ivo Pospíšil. Aus dem Tschechischen übertragen von Kristina Kal-lert. Vergleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Literaturen. Heraus-gegeben von Renate Belentschikow und Reinhard Ibler, Bd. 7. Peter Lang, Frankfurt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2003 (aus dem Tschechischen übersetzt von Reinhard Ibler). [65] См. Slavomír Wollman: Česká škola literární komparatistiky. Tradice, problémy, přínos. Univerzita Karlova, Praha 1989. Также: Porovnávacia metóda v literárnej vede. Tatran, Bratislava 1988. См. наши работы о С. Волльмане и его некролог: Slavomír Wollman a slavistika dnes (Několik jubilejních poznámek k novější tvorbě). In: Kontexty literární vědy II. Literárněvědná společnost, o. s., OFTIS, Ústí nad Orlicí 2009, s. 11-17. Приложение: Скончался славист и компаративист Славомир Воллман. In: „Новая Русистика” 2012, supplementum Международная слави-стика в прошлом и настоящем: проблемы методологии и кризис организации, с. 77-85. [66] Вадим Кожинов: К социологии русской литературы XVIII-XIX веков (К про-блеме литературных направлений). In: Литература и социология. Москва 1977, с. 137-177. [67] Pospíšil I: Paradoxes of Genre Evolution: the 19^th-Century Russian Novel. „Zaga-dnienia rodzajów literackich“ 1999, 42, z. 1-2, s. 25-47; Pospíšil I.: О некоторых специфических чертах развития русской литературы. Sborník prací Filozofické fakulty brněnské univerzity, „Slavica Litteraria“, X 3, 2000, s. 27-41. [68] Il Mediterraneo. Una rete interletteraria. La Méditerranée. Un réseau interlitté-raire. Stredomorie. medziliterárna sieť. A cura di Dionýz Ďurišin e Armando Gnisci. Roma 2000. [69] Frank Wollman: Slovesnost Slovanů, vyd. Praha 1928, s. 234. [70] Frank Wollman: Slovesnost Slovanů, vyd. Praha 1928, s. 233-234. [71] См. книгу Ф. Воллмана о южнославянской драме (словенской, хорватской и сербской), включенную затем в книгу Dramatika slovanského jihu (Praha 1930). [72] См. наши работы: Mediteránní centrismus a ruská literatura. Universitas 1995, č. 2, s. 14-19. Il centrismo interletterario mediterraneo e la letteratura russa. In: Il Medi-terraneo. Una rete interletteraria. La Méditerranée. Un réseau interlittéraire. Stredo-morie medziliterárna sieť. A cura di Dionýz Ďurišin e Armando Gnisci. Università degli studi di Roma „La Sapienza“, Studi (e testi) italiani. Collana del Dipartimento di ita-lianistica e spettacolo, Bulzoni Editore, Roma 2000, s. 101-109; французская версия, Centrisme interlittéraire méditerranéen et littérature russe, s. 305-313; чешская версия: Meziliterární mediteránní centrismus a ruská literatura, s. 509-516. [73] См. Лаппо-Данилевский A.: Politische Ideen in Rußland des 18. Jahrhunderts. История политических идей в России в XVIII веке в связи с общим ходом развития культуры и политики. Bausteine zur slavischen Philologie und Kulturgeschichte, Neue Folge, Bd. 1. Предисловие М. Ю. Сорокиной. Подготовка текста М. Ю. Сорокиной при участии К. Ю. Лаппо-Данилевского. Böhlau Verlag‚ Köln – Weimar – Wien 2005. [74] Pospíšil I., Zelenka M., eds (2005): Matija Murko v myšlenkovém kontextu evropské slavistiky. Sborník studií. Brno: Slavistická společnost Franka Wollmana se sídlem v Brně, Ústav slavistiky FF MU v Brně, Ljubljana: Inštitut za slovensko literaturo in literarne vede ZRC SAZU, 2005, s. 46-53. [75] Murko M.: Deutsche Einflüsse auf die Anfänge der böhmischen Romantik. Mit einem Anhang: Kollár in Jena und beim Wartburgfest. Verlags- Buchhandlung „Styria“, Graz 1897; Murko M.: Rozpravy z oboru slovanské filologie. Uspořádal Jiří Horák. Praha: Nákladem Slovanského ústavu – v komisi nakladatelství Orbis, 1937. [76] Pospíšil I.: Ruský román znovu navštívený. Historie, uzlové body vývoje, teorie a mezinárodní souvislosti: Od počátků k výhledu do současnosti. Ed.: Jaroslav Malina, obálka, grafická a typografická úprava Josef Zeman – Tomáš Mořkovský, Martin Čuta, ilustrace Boris Jirků. Nadace Universitas, Edice Scientia, Akademické nakladatelství CERM v Brně, Nakladatelství a vydavatelství NAUMA v Brně, Brno 2005. [77] См. Murko M.: Paměti. Fr. Borový, Praha 1949. [78] I. Pospíšil.: Fenomén šílenství v ruské literatuře 19. a 20. století. Brno: Masarykova univerzita, 1995. [79] Boden D.: Das Amerikabild im russischen Schrifttum bis zum Ende des 19. Jahr-hunderts. Cram: de Gruyter, Hamburg 1968. Pospíšil I.: Puškinův „John Tanner“ - jeho kontext, smysl a funkce. In: Čs. rusistika 1986, č. 3, s. 106-111. Тоже: Na výspě Evropy. Skici a meditace k 200. výročí narození A. S. Puškina. Masarykova univerzita, Brno 1999. [80] См. чешский перевод C. Magris: Dunaj. Praha 1992. [81] Pospíšil I. – Zelenka M.: René Wellek a meziválečné Československo. Ke kořenům strukturální estetiky. Brno 1996. [82] См. Pospíšil I.: Střední Evropa a Slované. Brno 2006. [83] См. разные наши, а также других авторов статьи‚ монографии и сборники по поводу проблематики Центральной Европы и чешско-русских культурных и ли-тературных связей, отношений и судеб русских интеллектуалов в Чешских зем-лях‚ на которые мы в этом тексте опираемся: I. Pospíšil: Kulturní dialog a areálová studia (několik poznámek o spojitosti pojmů). Dialog kultur III. Sborník příspěvků z vědecké konference s mezinárodní účastí pořádané ve spolupráci se Společností Franka Wollmana při FF MU v Brně a Českou asociací rusistů. Hradec Králové 26. 10. 2004. Ústí nad Orlicí 2005, s. 17-24. I. Pospíšil (Brno), M. Moser (Wien), S. M. Newer-kla (Wien): Litteraria Humanitas XIII. Austrian, Czech and Slovak Slavonic Studies in Their Central European Context. Brno: Ústav slavistiky Filozofické fakulty Masarykovy univerzity, Brno 2005. I. Pospíšil (Brno), M. Moser (Wien): Comparative Cultural Studies in Central Europe. Ústav slavistiky Filozofické fakulty Masarykovy univerzity. Brno 2004. I. Pospíšil (ed.): Areál – sociální vědy – filologie. Kabinet integrované žán-rové typologie, Ústav slavistiky, Filozofická fakulta Masarykovy univerzity, Brno 2002. I. Pospíšil (ed.): Litteraria Humanitas XI, Crossroads of Cultures: Central Europe, Kreuzwege der Kulturen: Mitteleuropa, Křižovatky kultury: Střední Evropa, Пере-крестки культуры: Средняя Европа. MU, Brno 2002. I. Pospíšil, M. Zelenka (eds): Česko-slovenské vztahy v slovanských a středoevropských souvislostech. Ústav sla-vistiky FF MU, Brno 2003. I. Pospíšil, M. Zelenka (eds): Česko-slovenské vztahy, Ev-ropa a svět. Brněnské texty k slovakistice VI. : Slavistická společnost Franka Wollmana a Ústav slavistiky FF MU, Brno 2004. I. Pospíšil: Areál a jeho vztahy. In: „Novaja rusistika“, 2009, No. 2, s. 70-78. I. Pospíšil: Slavistika na křižovatce. Regiony, Brno 2003. I. Pospíšil: Ареальные исследования: между Центральной Европой и Рос-сией. In: Kultura rosyjska w ojczyźnie i diasporze. Księga jubileuszowa dedykowana profesorowi Lucjanowi Suchankowi. Pod redakcją Lidii Liburskiej.Wydawnictwo Uni-wersytetu Jagiellońskiego, Kraków 2007, с. 49-57. I. Pospíšil: Literary History, Post-structuralism, Dilettantism, and Area Studies. In: Writing Literary History. Selected Perspectives from Central Europe. Peter Lang Verlag, Frankfurt am Main – Berlin – Bern – Bruxelles – New York – Oxford – Wien 2006, с. 141-152. I. Pospíšil: Literatur-wissenschaftliche Technologie, Psychologie und Rezeptionsästhetik: die tschechische und slowakische Situation. In: Wissenschaft und Systemveränderung. Rezeptions-forschung in Ost und und West – eine konvergente Entwicklung? Herausgegeben von Wolfgang Adam, Holger Dainat, Gunter Schandera. Universitätsverlag Winter, Hei-delberg 2003. I. Pospíšil: Pátrání po nové identitě. Rusistické a vztahové reflexe. SvN Regiony, Středoevropské centrum slovanských studií, Brno 2008. I. Pospíšil: Problema slavizmov i njegov kontekst. „Primerjalna književnost“, december 2005, št. 2, с. 17-32. I. Pospíšil: Rusistika a některé obecné problémy současné literární vědy. In: Акту-альные проблемы обучения русскому языку. Ed.: Simona Koryčánková. Masary-kova univerzita, Pedagogická fakulta, Brno 2009, с. 118-124. I. Pospíšil: Средняя Евро-па и литературоведческая славистика. In: Slavistika, Knjiga IX (2005), Slavisti-čko društvo Srbije, Beograd 2005, с. 35-53‚ и другие. [84] См. об этом подробнее: I. Pospíšil: T. G.Masaryk a literárnost ruské revoluce, in: Tomáš Garrigue Masaryk a ruské revoluce. Sborník příspěvků z V. ročníku semináře Masarykova muzea v Hodoníně 19. listopadu 1997, Masarykovo muzeum, Hodonín 1998, с. 5-13. [85] Masaryk T. G.: Rusko a Evropa, díl III., část 2. a část 3., Ústav T. G. M., Praha 1996, с. 53-54, 55. Tamtéž, с. 118. [86] T. G. Masaryk: Rusko a Evropa, díl III., část 2. a část 3., Ústav T. G. M., Praha 1996, с. 118. [87] Подробнее об этом, вместе с ссылками на основную и дополнительную чеш-скую, русскую, западноевропейскую и американскую литературу, см. I. Pospíšil: Proti proudu. Studie o N. S. Leskovovi. Brno 1992. [88] Drozda M.: Narativní masky ruské prózy. Od Puškina k Bělému. Kapitoly z histo-rické poetiky. Univerzita Karlova, Praha 1990. [89] Masaryk T. G.: Rusko a Evropa, II. díl, Praha 1996, s. 331. [90] СмPorter. R.: Russia´s Alternative Prose. Berg, Oxford/Providence 1994. Skoro-panova I.: Russkaja postmodernistskaja literatura. Izdatel´szvo Flinta, izdatel´stvo Nauka, Moskva 1999. Nefagina G.: Russkaja proza vtoroj poloviny 80-ch – načala 90-ch godov XX veka. Minska 1998. Nefagina G.: Dinamika stilevych tečenij v russkoj proze 1980-90-ch godov. Minsk 1998. [91] См. далее: I. Pospíšil: Několik poznámek k Masarykovu pohledu na Rusko a ruskou literaturu T. G. Masaryk: Rusko a Evropa I.-III. Ústav T. G. Masaryka, Praha 1996. Svět literatury 1997, č. 14, s. 106-109. I. Pospíšil: Václav Černý a ruská literatura. Sla-via 1994, 3, s. 331-337. I. Pospíšil: "Stará" a "nová" komparatistika: pragmatismus a ruský maximalismus u Karla Čapka. „Opera Slavica“ 1993, 1, s. 16-24. I. Pospíšil: K vo-prosu ob otnošenii T. G. Masarika k russkoj literature. In: T. G. Masarik i Rossija. Razvernutyje tezisy dokladov meždunarodnoj naučnoj konferencii. Institut "Otkrytoje obščestvo", Obščestvo brat’jev Čapek v Sankt-Peterburge, Sankt-Peterburgskaja Asso-ciacija meždunarodnogo sotrudničestva, Sankt-Peterburgskaja Associacija druzej Čechii i Slovakii. Sankt-Peterburg 1997. [92] См. I. Pospíšil: Razance a citlivost: K fenoménu Střední Evropy v meziválečném ob-dobí (tři vybraná vota separata k brněnské habilitaci Romana Jakobsona). Sloven-sko-české vzťahy a súvislosti, zborník referátov a koreferátov z medzinárodnej vedeckej konferencie, Bratislava 2000, с. 49-60‚ нем. вариант Rasanz und Feingefühl: Zum Phänomen Mitteleuropa in der Zwischenkriegszeit. In: Litteraria Humanitas XI. Crossroads of Cultures: Central Europe, Kreuzwege der Kulturen: Mitteleuropa, Kři-žovatky kultury: Střední Evropa, Перекрестки культуры: Средняя Европа. Masa-rykova univerzita, Filozofická fakulta, Ústav slavistiky, Brno 2002, с. 265-278. [93] Здесь и далее цитирую материалы Романа Якобсона, хранящиеся в Архиве Уни-верситета им. Т.Масарика в Брне. [94] См. мою словарную стаью о Ф. Каутмане: Kautman, František (* 1927 в городе Ческе Будейовице), в: Alexej Mikulášek, Jana Švábová, Antonín B. Schulz a kol.: Lite-ratura s hvězdou Davidovou 2. Slovníková příručka k dějinám česko-židovských a če-sko-židovsko-německých literárních vztahů 19. a 20. století. VOTOBIA, Praha 2002, с. 42-48. См. также мою стаью Одна средеевропейская судьба (Франтишек Каут-ман как литературовед и беллетрист). In: Comparative Cultural Studies in Cent-ral Europe. Editors: Ivo Pospíšil (Brno), Michael Moser (Wien). Ústav slavistiky Filo-zofické fakulty Masarykovy univerzity v Brně, Brno 2004, с. 175-191. См. и другие мои рецензии статьи об этом авторе: Metody, přístupy a typy literární vědy. (František Kautman: K typologii literární kritiky a literární vědy. Praha 1996, 189 s.). SPFFBU, XLVI, D 44, 1997, s. 161-164; Literatura a citlivost (F. Kautman).“Univerzitní noviny“ 2001/12, s. 51-54; Detail jako emblém doby (František Kautman: O literatuře a jejich tvůrcích. Studie, úvahy a stati z let 1977-1989. Praha: TORST, 1999, 294 s.). „Slovak Review“, A Review of World Literature Research, vol. XI/2002, No. 2, s. 174-178 и др. Из его творчества обычно приводятся: Boje o Dostojevského. Praha 1966. St. K. Neu-mann. Člověk a dílo 1875-1917. Praha 1966. Opilý satelit. Olomouc 1966. Literatura a filosofie. Praha 1968. F. X. Šalda a F. M. Dostojevskij. Praha 1968. Nádhera rovno-váhy. Praha 1969. Masaryk, Šalda, Patočka. Praha 1990. Svět Franze Kafky. Praha 1990 (с названием Franz Kafka, 1992). Mrtvé rameno. Praha 1992. Dostojevskij – věčný problém člověka. Praha 1992. Naděje a úskalí českého nacionalismu (politický profil V. Dyka). Praha 1992. Prolog k románu. Praha 1993. Polarita našeho věku v díle Egona Hostovského. Praha 1993. K typologii literární kritiky a literární vědy. Praha 1996. Jak jsme s Jackem hledali svobodu. Praha 1996. Román pro tebe. Praha 1997. O literatuře a jejich tvůrcích. Studie, úvahy a stati z let 1977-1989. Praha 1999. O smy-slu oběti. Biblické reflexe. CHERM, Praha 2003. [95] Kautman F.: Mrtvé rameno, Praha 1992, с. 113-116. [96] Kautman, с. 95. [97] Чешско-немецкий писатель Ота Филип родился в Силезской Остраве в 1930 г., учился в гимназии в Праге‚ работал как администратор‚ журналист‚ шахтер и т. д.‚ в 1968-1969 гг. работал редактором остравского издательства „Профиль“‚ в годы так называемой чехословацкой нормализации после советской оккупации страны он был шофером‚ позже его приговорили к тюремному заключению за политические действия. С 1974 г. он жил и живет в Германии. Из его романных произведений: роман Дорога к кладбищу (Cesta ke hřbitovu, 1968), Сумасшедший в городе (Blázen ve městě, 1969, в Чехословакии не издано‚ вышло по-немецки во Франкурте-на-Майне 1969 как Ein Narr für jede Stadt и позже снова в Цюрихе 1975)‚ Успение Лойзка Лапачека из Силезской Остравы (Nanebevstoupení Lojzka Lapáčka ze Slezské Ostravy, впервые по-немецки как Die Himmelfahrt des Lojzek aus Schlesich Ostrau, Frankfurt am Main 1973, по-чешски Köln am Rhein 1974, Прага 1994)‚ Zweikämpfe (Frankfurt am Main 1975), Порочное зачатие (Poskvrněné početí, Toronto 1976, 1990), Der Grossvater und die Kanone (Frankfurt am Main 1981), Tomatendiebe aus Aserbaischan und andere Satiren (Frankfurt am Main 1981), Café Slavia (Frankfurt am Main 1985, по-чешски Kavárna Slavia, 1993, перевел Sergej Machonin), Die Sehnsucht nach Perocida (Frankfurt am Main 1988) и Die stillen Toten unterm Klee (Frankfurt am Main 1992). Перевел с чешского на не-мецкий стихи Я. Скацела и З. Ротрекла, проы Р. Кунце с немецкого на чешский. Роман Sedmý životopis (HOST, Brno 2000, по-немецки тоже 2000‚ S. Fischer чехо-словацкой коммунистической тайной полицией в 1952‚ когда он донес на группу товарищей‚ с которыми хотел бежать за границу. После этого сын Филипа в Германии покончил свою жизнь самоубийством. [98]Humor jako mobilizace psychiky, potencialita, zmarňování, přesah a nebezpečí (Sedmý životopis Oty Filipa a jeho předchůdci). Stylistyka X, Opole 2001, с. 33-46. Osobnost a literární žánr v kleštích dějin (Poetika dějinného zmarňování na pomezí faktu a fikce aneb Ahasver 20. století: román Oty Filipa Sedmý životopis). Slavia Occidentalis, tom 58 (2001), Poznań 2001, с. 58-155. Mitteleuropäische Dimension und mitteleuropäisches Schicksal in Ota Filips konfessionelem Roman-Dokument Sedmý životopis. In: Litteraria Humanitas XI. Crossroads of Cultures: Central Euro-pe, Kreuzwege der Kulturen: Mitteleuropa, Křižovatky kultury: Střední Evropa, Perekrestki kul’tury: Srednjaja Jevropa. Masarykova univerzita, Filozofická fakulta, Ústav slavistiky, Brno 2002, editor: Ivo Pospíšil, с. 305-316. Vizualizace v komplexu uměleckých detailů v románu Oty Filipa Sedmý životopis. In: Dwudziestowieczna ikonosfera w literaturach europejskich. Wizualizacja w literaturze. Pod redakcją Bożeny Tokarz, Katowice 2002, с. 299-307. Literatura a úzkost: Ota Filip a Oksana Zabužko. Bohemica Litteraria, roč. 2001, V 4, с. 147-153. [100] O.Filip: Sedmý životopis. Brno 2000, с. 7. [101] O.Filip, op.cit., с. 198-201. [102] Поэт и прозаик Йиндржих Зогата родился 6 августа 1941 в селе Яворжинка в Польше. Он вступил в чешскую литературу фактически‚ два раза. В разговоре‚ который я с ним вел на страницах чешского литературного журнала TVAR (Poezie je dech, т.е. Поэзия – это дыхание‚ 1995, 20, с. 9) он комментирует свои жизнен-ные приключения следующим образом: „В течение 60-х годов составил я четыре рукописи своих сборников стихов. Издательства конца десятилетия‚ стремящего-ся к надежде после пропастей 50-х годов‚ эти рукописи приняли. Потом наступил 1968 год. Я подписал манифест Две тысячи слов. Сборники не были изданы.“ Следует отметить‚ что изменилась не только судьба поэтических творений Зога-ты‚ но и сама его жизнь. Он происходит из силезской крестьянской семьи‚ из язы-ково смешанной области‚ в которой бытуют польский‚ силезский‚ чешский и сло-вацкий языки в форме разнородных диалектов. Вся семья проявляла склонность к искусству – отец Павел как музыкант и народный рассказчик‚ дядя Ондрей как резчик. Искусство не покидает Зогату и на его дальнейшем жизненном пути – его жена Мирка Зогатова-Фикрова (родилась в 1948 г.) художница. После второй мировой войны семья переселилась в тогдашнюю Чехословакию (Яблунков‚ Есеник и др.). Он учится в средней школе в Яблункове‚ в Брно он поступил в Сель-скохозяйственный вуз (1957-1962 гг.)‚ потом он работал в разных профессиях (ассистент в Чехословацкой Сельскохозяйственной Академии‚ крестьянин‚ ре-ферент культуры в северной Моравии и др.). После подписи манифеста Две тысячи слов он стал рабочим‚ в Брно он возвращается в 1974 г. как работник Цен-тра городской зелени – постоянные возвращения в деревню Грчава в Бескидах‚ на границе Словакии‚ чешской Силезии и Польши‚ вдохноляют его по сей день. В начале нового тысячелетия он был и председателем брненского филиала чешского Общества писателей в Брно. Я познакомился с Й. Зогатой когда-то к концу 70-х годов в брненском Академическом кафе‚ связанном с кипучей культур-ной жизнью довоенного Брно – в 90-е годы 20 века кафе перестало действовать – как и десятки подобных культурных учреждений страны. За пивом он мне тогда подарил красивое поэтическое новогоднее поздравление: там было что-то о пти-цах‚ зернах и о неотвратимо наступающей весне. [103] Dědictví zmizelých píšťal, с. 26. [104] Oves na střechách, с. 183 (после работы Павел Зогата занимается музыкой). [105] Dřevěné pyramidy, с. 51. [106] См. наши книги Ruská románová kronika. Brno 1983; Labyrint kroniky. Brno 1986, Genologie a proměny literatury. Brno 1998‚ и другие работы. [107] Z. Mathauser: Metodologické meditace aneb Tajemství symbolu. Brno 1988. [108] Грачева‚ А.: Алeксeй Рeмизов и дрeвнeрусская культура. Studiorum Slavicorum Monumenta, tomus 19, Российская Акадeмия Наук‚ Институт русской литeратуры (Пушкинский Дом). С.-Пeтeрбург 2000. [109] Názory na vraždu (1990), Báječná léta pro psa (1992), Nápady laskavého čtenáře (1993), Výchova dívek v Čechách (1994), Účastníci zájezdu (1996), Zapisovatelé ot-covský lásky (1998), Povídky o manželství a sexu (1999), Nové nápady laskavého čte-náře (2000), Román pro ženy (2001), Báječná léta s Klausem (2002). Его произве-дения были переведены на 17 языков. [110] См. Báječná léta s Klausem (2002). [111] Š. Vlašín: Prozaička se třemi jmény. Obrys-Kmen 2003, 21, с. 2. [112] M. Nezval: Obsluhoval jsem prezidentova poradce. Premiér a jeho parta. Akade-mické nakladatelství CERM, Brno 1995, первоначально 1993 a 1994. См. I. Pospíšil: Poetika a žánrotvorné prostředky předstírání a zastírání jako pramen směšnosti u Martina Nezvala (Obsluhoval jsem prezidentova poradce, 1993; Premiér a jeho par-ta, 1994). Świat humoru. Redakcja naukowa Stanisław Gajda i Dorota Brzozowska. Uniwersytet Opolski - Instytut Filologii Polskiej, Opole 2000, с. 477-484. [113] F. Všetička: Tektonika textu. O kompoziční výstavbě české prózy třicátých let 20. století. Votobia, Olomouc 2001. Týž: Kroky Kalliopé. O kompoziční poetice české prózy čtyřicátých let 20. století. Votobia, Olomouc 2003. [114] M. Viewegh: Případ nevěrné Kláry. Petrov, Brno 2003, с. 49-50. [115] Dmitrij Tschižewskij: Russische Literaturgeschichte des 19. Jahrhunderts. I. Die Romantik. Eidos Verlag, München 1964; II. Der Realismus, Wilhelm Fink Verlag, München 1967. [116] Цит. произв.‚ с.11. [117] Конфeрeнции и сборники‚ организуeмыe и конципируeмыe славистами Фило-логичeского факультeта Унивeрситeта им. М. Бeла в г. Банска Быстрица (Сло-вакия): см.: Slovanský romantismus. Banská Bystrica 1999; Slovanský romantismus – o poetike. Banská Bystrica 2000; Slovanský romantismus – poetika romantična. Banská Bystrica 2002. [118] См. David Gillespie: The Twentieth-Century Russian Novel. An Introduction. Berg. Oxford-Washington D.C. 1996. Reference Guide to Russian Literature. Edited by Neil Cornwell. Fitzroy Dearborn Publishers, London – Chicago 1998; R. Lauer: Geschichte der russischen Literatur. Von 1700 bis zur Gegenwart. Verlag C. H. Beck, München 2000; W. Kasack: Slovník ruské literatury 20. století. Votobia, Praha 2000; Slovník ruských, ukrajinských a běloruských spisovatelů (ed. Ivo Pospíšil; Galina Binová, Jana Bumbálková, Josef Dohnal, Helena Filipová, Taťjána Juříčková, Danuše Kšicová, Miroslav Mikulášek, Halyna Myronova, Ivo Pospíšil, Eva Svatoňová, Šárka Toncrová, Martina Vašíková). LIBRI, Praha 2001. [119] См.‚ например‚ наши статьи: Феномен Центральной Европы и русский культур-ный элемент в чешской среде (Нескольлко заметок по поводу метаморфоз чеш-ской рецепции). In: Россия и русские глазами инославянских народов: язык, литература, культура 1, „Slavic Eurasia Papers“ No. 3, Slavic Research Center, Hokkaido University, Sapporo, December 2010, s. 69-102. ISSN 1883-504X, ISBN 978-4-938637-57-6. Россия и Центральная Европа с особым учетом чешско-русских литературных связей. In: Универсалии русской литературы 2, сбор-ник статей, ред. A. A. Faustov. Наука-Юнипресс, Воронеж 2010, s. 606-628. ISBN 978-5-4292-0001-9. [120] См. об этом подробнее: I. Pospíšil: T. G.Masaryk a literárnost ruské revoluce, in: Tomáš Garrigue Masaryk a ruské revoluce. Sborník příspěvků z V. ročníku semináře Masarykova muzea v Hodoníně 19. listopadu 1997, Masarykovo muzeum, Hodonín 1998, с. 5-13. [121] См. Česká literární věda – slavistika v období Pražského jara (1967-1969). Biblio-grafie. Připravila Alena Vachoušková s kolektivem spolupracovníků. Předmluva Jiří Bečka. Práce Slovanského ústavu AV ČR, Nová řada, sv. 4, Slovanský ústav AV ČR, Euroslavica, Praha 1998, 382 s. Viz naši recenzi in: Slavia 1999, č. 1, roč. 68, s. 138-140. [122] См наше избранное Spálená křídla. Malý průvodce po české recepci ruské prózy 70. a 80. let 20. století. Masarykova univerzita, Brno 1998. [123] Pospíšil I.: Existence, struktura, rozpětí a transcendence staroruské literatury (Poz-námky k některým metodologickým problémům). Slavica Litteraria, X 1, 1998, s.27-37. [124] См.‚ напимер‚ F. Wollman: Slovesnost Slovanů, Praha 1928; Чeхoсловацко-рус-скиe литeратурныe связи в типологичeском освeщeнии, Москва 1971; Чeшско-русскиe и словацко-русскиe литeратурныe отношeния‚ Москва 1968; Příspěvky k dějinám česko-ruských kulturních styků I-II., Praha 1965, 1969; Čtvero setkání s ruským realismem, Praha 1958; J. Dolanský: Mistři ruského realismu u nás, Praha 1960; К. И. Ровда: Чeхи и русскиe в их литeратурных взаимосвязях. 50-60e годы XIX вeка‚ Лeнинград 1968; A. M. Pančenko, J. Dolanský: Ohlas dvou ruských básníků v Rukopisech královédvorském a zelenohorském, Praha 1969; R. Parolek: Vilém Mrštík a ruská literatura, Praha 1964, Malý slovník rusko-českých literárních vztahů, Praha 1986, D. Kšicová: Ruská literatura 19. a počátku 20. století v českých překla-dech, Praha 1988; O. Richterek: Dialog kultur v uměleckém překladu, Hradec Králové 1999, O. Richterek: Úvod do studia ruské literatury, Hradec Králové 2001. [125] См. Josef Vašica: Eseje a studie ze starší české literatury. Edičně připravil Libor Pa-vera. Občanské sdružení Verbum, nakladatelství Tilia, Opava – Šenov u Ostravy 2001. Libor Pavera: Josef Vašica (30. 8. 1884 – 11. 4. 1968). Pokus o portrét. Vydalo občan-ské sdružení Verbum a Matice slezská v Opavě 2001. [126] См.. S. Mathauserová: O Vasiliji Zlatovlasém, kralevici české země. Praha 1983. [127] Чешская грамматика для немецких средних школ и учреждений по образо-ванию учителей (Böhmische Grammatik für deutsche Mittelschulen und Lehrer-bildungsanstalter,1881), Грамматические основы сербского или же хорватского языка (Gramatické základy jazyka srbského čili charvátského, 1895), По-еврейски легко и быстро (Hebrejsky snadno a rychle, 1897), По-литовски легко и быстро (Litevsky snadno a rychle, 1902), По-английски легко и быстро (Anglicky snadno a rychle, 1902), см. также пособия по разговорной практике, например, Чех, раз-говаривающий с французом (Čech s Francouzem rozmlouvající, 1902) и Чех, раз-говаривающий с русским (Čech s Rusem rozmlouvající, 1902). [128] См. нашу статью Пушкин глазами чехов: три концепции. In: Болдинские чте-ния. Комитет по культуре Нижегородской области, Государственный литера-турно-мемориальный и природный музей-заповедник А. С. Пушкина „Болдино“, Нижегородский государственный университет им. Н. И. Лобачевского. Нижний Новгород 2005, с. 227-235. [129] Jirásek J.: Přehledné dějiny literatury ruské. Josef Stejskal v Brně, Miroslav Stejskal v Praze 1945, 2-ое издание‚ 1946. [130] См. Анатолий Иванович Иванов: Первая мировая война в русской литера-туре 1914-1918 гг. Тамбовский гос. университет им. Г. Р. Державина, Тамбов 2005. [131] См. V. Franta – I. Pospíšil: Josef Jirásek jako rusista, slovakista a umělec slova. Seminář filologicko-areálových studií, Ústav slavistiky, Filozofická fakulta Masarykovy univerzity, ediční série: Brněnské texty z filologicko-areálových studií, sv. 2, editor série: Ivo Pospíšil. Edice knihovnicka.cz, Tribun EU, Brno 2009, ISBN 978-80-7399-892-9. [132] См.‚ например‚ Slovensko: jeho dejiny, pomery zemepisné a hospodárske, jazyko-vé, literárne a kultúrno-politické. Malý sprievodca po Slovensku. Bratislava 1922. Slovensko na rozcestí: 1918-1938. Brno 1947. [133] См. Josef Jirásek: Rusko a my: dějiny vztahů československo-ruských od nejstar-ších dob do roku 1914. Miroslav Stejskal a Josef Stejskal, Praha – Brno 1945, 1946. [134] См. J. Jirásek: Češi, Slováci a Rusko: studie vzájemných vztahů československo-ruských od r. 1867 do počátku světové války. Vesmír, Praha 1933. [135] В последние годы многое сделано на поприще ознакомления чешского читателя с забытыми или до сих пор не переведенными произведенями русского модернизма‚ в том числе обериутов; появился новый перевод Евгения Онегина и‚ в последнее время‚ и Войны и мира‚ см.: L. N. Tolstoj: Vojna a mír. Odeon, Praha 2010 (přel. Libor Dvořák, francouzské části textu Veronika Sysalová). A. S. Puškin: Evžen Oněgin. Romeo, Praha 1999, 2007, přel. Milan Dvořák. K. S. Vaginov: Harpa-goniáda. Přel. Martin Hnilo. Brody, Praha 1998. D. Charms: Dobytku smíchu netřeba. Přel. Martin Hnilo. Argo, Praha 1994. D. Charms: Deníky a protokoly. Přel. Martin Hnilo. Brody, Praha 1996. D. Charms: Čtyřnohá vrána a nové taškařice. Přel. Ondřej Mrázek. Argo, Praha 2007. [136] См. более подробно в нашей статье Česká a slovenská próza: problém typologie. In: Kontúry voľnosti. Typológia slovenských a českých textov na prelome 20. a 21. storočia z hľadiska lingvistiky, štylistiky, poetiky a genológie. Eds: Marián Kamenčík, Emília Nemcová, Ivo Pospíšil. Univerzita sv. Cyrila a Metoda v Trnave, Filozofická fa-kulta, Katedra slovenského jazyka a literatúry, Trnava 2010, с. 170-195.